Геринг, инстинктивно почуяв, что забрел на опасную территорию, тут же лихо дал задний ход.
— Не знаю, не знаю. Он никогда не был настроен против меня. Все это лишь политическое соперничество.
И рассмеялся.
— Но здесь, на этой скамейке, он бы мне, вне сомнения, уступил первенство. Я, например, всегда говорил, что первые 48 часов после гибели Гитлера были бы для меня самыми страшными, потому что он бы непременно попытался организовать мне либо «автокатастрофу», либо «инфаркт» вследствие «потрясения от смерти дорогого фюрера», или что-нибудь еще в том же духе. В таких делах он был настоящим докой! Но если бы мне присягнул вермахт, считайте, я в безопасности, а вот с Гиммлером было бы раз и навсегда покончено.
Камера Шахта. По мнению Шахта, обе речи — и Джексона, и Шоукросса — были отвратительными.
— Такая предвзятость и такая бестактность!
Что касалось его защитительной речи, так се словно и не было вовсе. Он же привел в ней убедительные доказательства своей невиновности. Я спросил у Шахта, неужели представители обвинения не имеют права отдельным пунктом обвинить его в тайном финансировании ремилитаризации.
— Но я ведь сказал им, что здесь моей вины нет. Я был только президентом имперского банка. Если министру финансов не хотелось об этом сообщать, это его вина. И если он не желал оплачивать подлежавшие оплате счета — это самое настоящее преступление! Но я никогда не совершал ничего, что можно было бы назвать аморальным!
Подняв руку вверх, Шахт приложил се к груди слева, где сердце, будто принося клятву.
— Вот в чем отличие меня от Папена и Нейрата. Их можно спросить, почему они и дальше продолжали служить гитлеровскому режиму, даже узнав и поняв, что он за человек. Но не меня! После 1939 года я уже не занимал никакого поста. О, я скажу вам, этот суд покроет себя вечным позором, это будет удар но международному праву, если я не буду оправдан!
— Да, но вначале вы были в восторге от гитлеровских игрищ!
— В восторге? Ничего подобного! Я ведь говорил вам, что надеялся умерить его пыл… Мне многое можно поставить в упрек! Кто-то даже скажет, что, дескать, этот умница господин Шахт дал себя одурачить Гитлеру. Но вы никогда меня не упрекнете в том, что я хотел войны! И клеветой на меня будет, если вы станете утверждать, что, мол, я вступил в партию, когда она была на подъеме, а стоило ей покатиться под горку, как я тут же бросил ее в беде. На самом же деле я предпочел отойти от них как раз тогда, когда они были на пике могущества!
— Потому что поняли, что они стремятся к войне, — высказал мнение я.
— Нет, для подобного рода умозаключений тогда, в январе 1939 года, у меня еще не было оснований, я ушел из соображений морального порядка.
— Какие же могут быть моральные соображения, кроме угрозы войны?
— А такие, что Гитлер пожелал вооружаться, прибегнув к инфляционным мерам. Ему хотелось больше и больше денег, и он потребовал от меня, чтобы я просто взял да напечатал их побольше. А я отказался!
Камера Шпеера. Шпеер заявил, что он весьма доволен речью обвинителя, после того как прослушал всю чушь, представленную защитой, — каждый из адвокатов пытался выставить своего подзащитного эдаким невинным, маленьким человечком, отмыть всех обвиняемых в глазах немецкого народа. Шпеер понимал, отчего Геринг взбешен и почему утверждает, что именно но его, Шпеера, милости обвинение продолжает раскручивать версию заговора.
— Его убеждения мне ясны. У него уже есть агнец на заклание на случай вынесения смертного приговора, которого, по его мнению, заслуживает большинство. И тогда он сможет сказать: «За это мы должны быть благодарны Шпееру». Геринг готов на все, лишь бы прикрыть свою собственную вину.
Шпеер был доволен тем, что Джексон не стеснялся в выражениях, разделываясь с этим лицемером Герингом. Он считал, что речь была блестяще продумана и сформулирована — вина предъявлялась тому, кто ее заслуживал, — иными словами, всем им.
— Разумеется, они делали все, что в их силах, чтобы спасти свои головы от плахи. Но глупцы-адвокаты, похоже, так и не уяснили себе, что ведь речь идет об ответственности перед немецким народом и их самих. Вы только представьте себе, защитник Заукеля попытался оправдать рабский труд, лишь бы уберечь шею своего подзащитного от петли! И прими этот суд его доводы, в этом случае у союзников были бы все основания обречь на рабский труд миллионы немцев. Но если подобный замысел был квалифицирован как преступление, тогда и вы вынуждены удерживать себя в строгих рамках!
27 июня. Продолжение заключительной речи
Утреннее заседание.
Сэр Хартли Шоукросс продолжил свою заключительную речь, перейдя к перечислению зверств, творимых по отношению к евреям; цитировались Штрейхер, Франк и Гесс: «Геноцид принял характер производственного процесса с соответствующими побочными продуктами!» — заметил сэр Хартли.
(Скамья подсудимых забеспокоилась, обвиняемые, куда угодили меткие стрелы сэра Хартли, метали враждебные взгляды. Папен спрятал лицо в ладонях, когда сэр Хартли перешел к описанию того, как срезанный женский волос тщательно упаковывался, а золотые зубные коронки и пломбы отправлялись в имперский банк. Франк, Геринг, Штрейхер и Розенберг углубились в чтение предоставленного обвиняемым экземпляра речи.)
«Без криков и плача эти люди, раздетые, стояли вокруг семьями, целовали друг друга, прощались и ожидали знака от другого эсэсовца, который стоял около насыпи также с кнутом в руке. В течение 15 минут, пока я стоял там, я не слышал ни одной жалобы, ни одной мольбы о милосердии. Я наблюдал за семьей, состоявшей из восьми человек: мужчины и женщины — в возрасте около 50 лет с детьми, около 8 и 10 лет, и двумя взрослыми дочерьми, около 20 и 24 лет. Старая женщина со снежно-белыми волосами держала на руках годовалого ребенка, пела ему и играла с ним. Ребенок ворковал от удовольствия. Родители смотрели на него со слезами в глазах. Отец держал за руку мальчика приблизительно лет 10 и что-то мягко говорил ему. Мальчик боролся со слезами. Отец указывал на небо, гладил рукой его по голове и, казалось, что-то объяснял ему В этот момент эсэсовец у насыпи крикнул что-то своему товарищу. Последний отсчитал около двадцати человек и приказал им идти за насыпь. Среди них была и та семья, о которой я говорил. Я запомнил девушку, стройную, с черными волосами, которая, проходя близко от меня, показала на себя и сказала: «23». Я обошел вокруг насыпи и оказался перед огромной могилой. Люди тесно были сбиты друг к другу и лежали друг на друге, так что были видны только их головы. Почти у всех по плечам струилась кровь из голов. Некоторые из расстрелянных еще двигались. Некоторые подымали руки и повертывали головы, чтобы показать, что они еще живы. Яма уже была заполнена на две трети. По моему подсчету, там уже было около 1000 человек. Я поискал глазами человека, производившего расстрел. Это был эсэсовец, сидевший на краю узкого конца ямы; ноги его свисали в яму. На его коленях лежал автомат, он курил сигарету. Люди совершенно нагие сходили вниз по нескольким ступенькам, которые были вырублены в глиняной стене ямы, и карабкались по головам лежавших там людей к тому месту, которое указывал им эсэсовец. Они ложились перед мертвыми или ранеными людьми, некоторые ласкали тех, которые еще были живы, и тихо говорили им что-то. Затем я услышал автоматную очередь. Я посмотрел в яму и увидел, что там бились в судорогах люди; их головы лежали неподвижно на телах, положенных до них. Кровь текла из затылков».