Норов спешился, отдал поводья подбежавшему холопу и шагнул в сени. Там остановился, не узнавая родного дома: вокруг чистота, благость и дышится легче. Двинулся к гридне, озираясь, а потом услыхал смех: звонкий девичий и хриплый писаря своего, Никешки.
– Ох, уморила, давно так не веселился. Ты, боярышня, в гроб меня вгонишь, – хохотал старый.
– Дедушка, зачем такое говоришь? – Голос-то у боярышни стал испуганный. – Живи еще век, а то и дольше.
– А зачем? У меня вот кости ноют, – жалился хитрый писарь. – Какая ж радость стариком быть? Вот разве что принесет девица пригожая жбанчик теплого взвару, тогда и захорошеет мне.
– Принесу, дедушка, я мигом. Только вот ведро и скребок на место верну.
Вадим прислонился к стене, разумея, что застанет его Настасья, поймет, что подслушивал. А уж потом одернул себя и двинулся навстречу: ведь в своем дому, так чего прятаться по углам? На пороге столкнулся нос к носу с кудрявой.
Та обомлела слегка, попятилась да зацепилась сапожком за порожек и упала бы, если б не крепкая рука Норова. Ухватил ее, испуганную, за плечо и к себе дернул, а потом и сам обомлел, как Настя миг тому назад. Рука-то у боярышни тонкая, сама она легкая, от волос дурманом веет, а от взгляда ее оторопь берет, и не какая-то там жуткая, а самая что ни на есть сладкая.
– Здрав будь, Вадим Алексеевич… – прошептала Настя.
– И тебе не хворать, Настасья Петровна, – выдохнул Норов. – И не спотыкаться.
– Прости, удивилась тебе, – Настя отступила на шажок малый. – Не ждала так скоро.
– А когда ждала? – Вадим-то сболтнул и сам себя укорил: как малолеток, ей Богу, выманивал у девицы слов ласковых.
– Хозяина всегда в дому ждут, – высказала и улыбнулась. – Прости, задержала тебя, встала на пороге и не пускаю.
Норов оглядел боярышню с ног до головы, приметил и запону ветхую, измаранную на коленках, и рубашонку плохенькую. Посмотрел на руки – красные и озябшие – а уж потом метнулся взглядом к окаянным кудряшкам. Растрепались, повыскочили из-под очелья завитушки, облепили личико милое, будто обняли. Норов замер и все силился понять – девчонка перед ним иль девица? Годами уж невеста, а взглядом – дитё дитём. Миг спустя очухался и принялся выговаривать бедняжке:
– Не пойму, ты чернавкой тут? Откуда одежки такие? Почто ведро сама тянешь? Девки нет, чтоб снести? – Норов говорил, да и разумел, что сама его гридню чистила. – Настасья, отвечай сей миг, ты что тут вытворяла?
Боярышня в лице поменялась, улыбку спрятала и голову опустила низко, Норов и не так, чтоб противился: уж очень отрадно было смотреть на девичью макушку. Но дурное в себе сдержал и снова приступил с расспросами:
– Настасья, говори. Инако осержусь, – пугал, а улыбку в усах прятал.
– Полы скребла, – в дверях показался дед Никеша. – Скоблила так, что едва до дыр не стёрла. Лавки мыла, ставни чистила, шкуры трясла. Все, чтоб хозяину угодить, – дедок серчал.
Вадиму долго объяснять не понадобилось, а потому и спросил:
– Хозяину иль хозяйке?
– А чего ж ты, боярин, меня спрашиваешь? Вон боярышню пытай. Иль ее теперь Настькой звать? Чернавкой?
Вадим на речи писаря отвечать не стал, почуял, что Насте тот разговор поперек сердца.
– Никеша, ступай в гридню. Ты, Настасья, в такой одежке более не попадайся мне на глаза. Осержусь, – и махнул рукой, отпустил девушку, что от стыда готова была провалиться сквозь землю.
Боярышня подхватила ведро на вервие, скребок цапнула и побежала по сеням. Норов не удержался и глянул вослед Насте; бежала она уж очень завлекательно: кудряхи подскакивали, а кончик косы мотался из стороны в сторону.
– Чур меня, – перекрестился писарь. – Вадимка, окстись. Рожа-то чего такая довольная? Убил кого поутру? Иль изувечил? А может, пограбил?
– Не-е-е-е, – протянул Норов. – Токмо собираюсь. Тут дедок один дюже говорливый, так вот размысливаю – убить иль изувечить. А может, пограбить? Признавайся, старый хрыч, сколь деньги скопил?
– Да забирай все, – заворчал Никифор. – Чего толку беречь? Платишь ты щедро, слова не скажу, а потратить не даешь. И днем, и ночью гну спину на тебя, изверг. Ты обещался, что на заставу уедешь, так какого ж ляда воротился?
– Лёд на реке истончал, – Вадим взошел в гридню и огляделся.
Пол светлее некуда, шкуры на лавках чистые и пушистые, нигде ни пылинки, ни соринки. И всем бы был доволен боярин, если б не знал, что за такую благодать боярышня стирала пальцы в кровь и гнула спину, как простая чернавка.
Сам себе удивлялся: и мыслям досужим, и тому, что принялся жалеть незнакомую девчонку. Лишней сердечности за собой не замечал, вот разве что, когда подлетком был, матушку лелеял. Да о том уж почти позабыл, вспоминал только в церкви, когда ставил свечу за упокой.
– И чего ты влез? – сокрушался писарь. – Так душевно говорили с Настенькой. Она сулила взвару принести, теперь при тебе и не покажется. Кликни девку, пить охота.
– Никеша, ты страх обронил? Может, мне самому сбегать, спросить у тётки Полины для тебя питья? – Вадим двинулся к старику.
– Тпр-у-у-у-у, стой. Разошелся, расколыхался, – довольный дедок уселся на лавку и умолк.
Норов же пометался по гридне и прилип к оконцу: на дворе сыро да серо. Снег просел, покрылся поверху грязью, в иных местах и вовсе потёк ручьями. Небо тоже неотрадное – сизое, будто крыло голубиное. Правда в облаках увидал боярин просветы, тем и унялся в надежде на долгожданное солнце.
Вадим прошелся от стены к стене, глянул на писаря: тот склонился над связкой берёсты и читал, шевеля губами. В гридне тишина и тоска, да такая, что Норов уж было собрался взвыть, но раздумал и порешил пойти по подворью, поглядеть, что боярыня Ульяна наработала.
Только сделал шаг, как на пороге показалась Настасья: летник шитый, сапожки тонкой кожи, навеси долгие и блесткие. В руках у боярышни жбан взвара и две кружки. Посудину Настя держала перед собой, потопталась чуть испуганно, но себя пересилила:
– Взвару теплого, боярин, – поклонилась урядно, и все бы ничего, только вот навеси-то долгие…
Норов смотрел на боярышню, разумея, что сей миг засмеется: навесь при поклоне аккурат в жбан угодила и теперь полоскалась там, как исподнее в