блики на ростральных колоннах. А слева был дорогой сердцу Васильевский остров со знакомым фасадом здания, которое он любил, как живое… Академия! Нет, нет, он шел не к ней, она закрыта для холопа.
Вот наконец и дом купцов Жуковых. Сергей дернул за деревянную ручку звонка. Пронзительно задребезжал колокольчик. Кто-то спустился по лестнице и поднял железный крюк.
Все такой же медведеобразный, неуклюжий, словно еще больше обросший, открыл дверь сам Лучанинов.
Он вгляделся в пришедшего:
— Сережа?! Ты?! Кого я вижу? Ты, друг?.. Ведь три года не видались. Пропал, как в воду канул. Васильев только рукой машет, когда о тебе спросишь. Один ответ: господа в Москву увезли. Да ты ли это в самом деле, дружище?.. Вот радость-то!
— Я, Иван Васильевич, я самый.
— Какой я тебе к черту "Иван Васильевич"? Ты меня еще "господином академиком" повеличай. Вот хорошо-то! Сережа сам своей персоною! Входи скорее.
— А Миша где?
Лучанинов нахмурился и понизил голос:
— У меня Миша. Ну, чего уставился? Миша… плох. Только молчи — сам увидишь.
Сергей вошел в переднюю, снял и повесил бекешку, размотал с шеи шарф и молча последовал за хозяином.
На пороге он остановился как вкопанный. Страшно изменившийся, исхудалый и бледный, Миша Тихонов пятился назад, широко раскрыв полные ужаса глаза и отмахиваясь руками. По этим выпуклым прозрачным глазам Сергей всегда узнал бы Тихонова. Такие "хрустальные" глаза, с детским выражением и скорбью обиженного ребенка, были только у Миши. Видимо, он защищал свой мольберт с картиной.
— Не тронь! — просил он кого-то. — Не бери!.. Я буду жаловаться капитану…
Сергею стало страшно. Что с Мишей? Что здесь происходит?
А Тихонов продолжал:
— Вам жалко красок, я извожу их слишком много?.. Тогда не платите мне жалованья, я буду рисовать даром…
Он отбежал в угол и сжался.
Лучанинов сделал Сергею знак пройти в соседнюю комнату и неслышно затворил дверь.
— Видел?
— Что с ним?
Лучанинов махнул рукой:
— Мишка у нас — тю-тю на всю жизнь! Все равно что мертвый. С ума он сошел еще на море. Помешался на том, что его хотят оставить на одном из островов, вдали от родины. Вообразил, будто его манера писать маслом вызовет революцию в искусстве. И Оленин будто бы, боясь, чтобы его манера не перевернула вверх тормашками всю систему преподавания в Академии, решил отправить его в заокеанские земли. "Камчатка" возвратилась домой больше года назад и привезла Мишку уже не в своем уме.
Сергей молчал, подавленный. Потом шепотом спросил:
— Как же он к тебе попал, Васильич?
Лучанинов опять махнул рукой:
— Сначала его поместили в больницу. Но я пожалел, не мог видеть на нем синяков, больничные служители били. Взял его на время, он тихий. Теперь хлопочу, чтобы отдали навсегда. Казна выделила ему из государственного казначейства по шестьсот рублей в год. Да я и так прокормил бы! Много ли ему теперь надо?
Он усадил приятеля и стал расспрашивать:
— А ты как? Почему пропадал столько времени? Получил ли наконец вольную? Кончил ли своего "Геркулеса" и где он? Над чем работаешь?
Сергей усмехнулся.
— Нет, брат, картина пожухла, — писал я ее давно и лаком не покрыл. А главное, так и не кончил. Одним словом, схоронил я своих античных вдохновителей, и не будем о них говорить. Воли я тоже не получил и никогда не получу. Что говорить обо мне! Покажи лучше, над чем ты работаешь. Помнишь, как мы гордились твоим "Рекрутом, прощающимся со своим семейством", а потом и "Благословением на ополчение в 1812 году". Недаром же ты получил за это "Ополчение" академика!
Лучанинов невольно поморщился. Трудолюбивый сын искусства, он полагал неуместным показывать свою работу пасынку того же искусства. Он считал Полякова по таланту выше себя.
Сергей подошел к мольберту. Там стоял подрамник с намеченным углем контуром новой батальной картины из той же Отечественной войны. Возле, на скамейках и ящиках, как встарь, лежали этюды. На них были знакомые лица: Кутузова, Багратиона, Александра I… Среди них — приземистая фигура с характерно заложенной за спину рукой и в обычном сером сюртуке — Наполеон.
Лучанинов точно извинялся:
— Усердия много, а пороха маловато, Сережа. Я ведь не ты и не Мишка в свое время… У вас талант черпай ведром, а у меня — рюмочкой.
Сергей обнял его:
— Этакая у тебя благородная скромность!
— Поди ты к черту! — неуклюже отодвинулся Лучанинов. — Никакой скромности, а чистая правда. Тебя губят, Мишку совсем погубили, а я — в академики вылез. Зло берет, ей-богу!
Сергей смотрел на него с улыбкой:
— Таланта, усидчивости и настойчивости у тебя достаточно, Васильич. А сердца отпустила тебе природа и того больше. Куда нам до тебя!
Он говорил от души. Громадная, нескладная фигура Лучанинова казалась ему прекрасной. В самом деле, кто бы взял на себя заботу о сумасшедшем товарище и возился бы с ним, как нянька?..
— Брось дурака валять, — с досадой оборвал Лучанинов. — Пойдем лучше к Мише. У него припадок прошел, слышишь, смеется. У него этакие припадочки страха частенько бывают. А пройдут, он опять почти наш Мишка. Тебе-то рад будет.
Лучанинов открыл дверь. В обеих комнатах была неказистая обстановка. Хозяин квартиры жил скромно, прислуги не держал. И кормился с Тихоновым трактирными щами и кашей, за которыми сам ходил с судками.
Больной встретил Сергея так, будто трехлетней разлуки и не существовало.
— Здравствуй, Сережа! Никак, знаешь, не могу кончить мою картину. Краски продают паршивые. Вот, посмотри.
Сергей едва удержался от горестного возгласа: перед ним были все те же "Иоанн Грозный и Сильвестр", но в каком виде! Вместо знакомых выразительных фигур — нагромождение и пестрота красок. Картина казалась не писаной, а лепной. Краски бестолково мешались, заглушая одна другую. Лишь кое-где отдельными пятнами просвечивало благородное и смелое письмо Тихонова прежних лет.
А больной с жаром говорил:
— Ты-то поймешь, друг! Необходимо, понимаешь ли, не жалеть только красок. Вася мне в них никогда не отказывает, спасибо ему… И работаю я теперь не кистями, а мастихином…[137] К черту лессировку…[138] Я выкину все кисти, даже широкие щетинные!..
Он засмеялся и больше не сказал ни слова, отвернувшись к стене и зябко ежась.
Лучанинов отвел Сергея в сторону и показал папку с рисунками:
— Ты посмотри его работы за поездку. Тогда он еще мог работать. Здесь, правда, повторения. Многое взял Головнин. А на днях все выйдет отдельным альбомом.
Сергей рассматривал незнакомые смуглые лица, экзотические одежды из перьев, тропические пейзажи, писанные пастелью и акварелью. Его поражала безукоризненность рисунка,