высылающие не могли найти внятного объяснения этому интеллектуальному раскулачиванию: «Те элементы, которых мы высылаем и будем высылать, сами по себе политически ничтожны. Но они потенциальное оружие в руках наших возможных врагов» (Троцкий — Луизе Брайант)… «Потенциальное» — да еще «возможных»: не сказать, чтобы очень определенно. И косноязычие говорило как раз о безошибочности чутья люмпенизирующейся и люмпенизирующей власти; о чутье, что точнее любого расчета; об инстинкте, не нуждающемся в аргументах.
Но нынешнее «антиинтеллигентское» чутье, когда не самые скверные из интеллигентов объявляют: «Я не интеллигент!.. Не хочу быть интеллигентом!» — оно нас обманывает. Как у битой по носу собаки. Да, интеллигенции как соборного понятия нет, она отыграла свою роль, на пороге умирания была подтолкнута к гибели, вытеснена, уничтожена, оставив нам интеллигентность. Не как принадлежность, а как свойство. Как то, что сегодня трудней взрастить в себе и, взрастив, сохранить, чем в былую и канувшую эпоху, — да в точности так же, как сохранившихся (сохранивших себя) аристократов духа уже не поднимает на свои сплоченные плечи сословие; аристократизм, как и интеллигентность, приходится добывать только собственными усилиями.
И опять образец — Чехов.
Повторюсь: интеллигентность — это не столько наличие тех-то и тех-то качеств, сколько… «Избыточность»? Да, но это вовсе не тот «избыток», о котором писал Бердяев. Эта избыточность — странная, ограничивающая Она определяется тем, чего — нельзя, ни-ни. Интеллигент не может съесть всю колбасу со стола, как не может (простите сопоставление) написать «Гавриилиаду». Его естественное проявление — это: «Я мешаю… вам спать… простите, голубчик…» (замученный кровохарканьем Чехов — молодому Александру Сереброву-Тихонову, услыхавшему — через стенку — мучительный кашель). Его знаковое произведение — «Пир во время чумы» или «Странник»:
Однажды, странствуя среди долины дикой,
Внезапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
«Ренессансность»? Нет: «жажда спасения… печалование… сострадание…»
В этом смысле мы, может быть, все-таки слишком рьяно поверили в отечественную уникальность понятия… Нет, не понятия «интеллигенция», то был — и сплыл — действительно феномен русской истории, но — «интеллигентность». Убеждаешься в этом, все чаше встречая за рубежом людей с той самой интеллигентской совестливостью, про которую тянет воскликнуть: «Прямо русская!» — но не воскликнешь, увы, потому что мы проглядели не только утечку мозгов, но и того, что считали своим исключительным достоянием. Это они, над чьей европейской прижимистостью и суховатостью мы подхихикивали, усыновляют наших увечных, калечных детей; это у них хватает скучного педантизма озаботиться о специальных сортирах для инвалидов; о том, чтобы ихний слепой на перекрестке, не видя, слышал сигнал, разрешающий перейти через улицу, а то и (моя любимая Дания) о садах для тех же слепцов, каковые ориентируются по запахам. У них, а не у нас, со знаменитой нашей душевностью, с прославленной широтой, толкающей отдать ближнему последнюю рубаху, — впрочем, как и у него отобрать последнюю же…
Скорее всего, мы некогда просто выразили эту самую «жажду спасения народа, человечества и всего мира» с особой отчетливостью — до надрыва, до истеричности; так писатели-дворяне, культивируя интеллигентское самосознание, доходили до крайностей покаяния, «комплексов», ощущения неизбывной вины: Григорович, Тургенев, а что уж говорить о Некрасове и Толстом?
Но это даже и не сама по себе интеллигентность, это ее, скажу снова и снова, гипертрофия, то есть предвестие конца этого типа сознания. Та грань, на которой стоит, балансируя, Чехов, вобравший в себя типовые признаки, но уже смотрящий на них иронически жестко. Вот, кстати сказать, откуда такое шараханье в толковании его пьес — от «певца интеллигенции», представленного молодым Художественным театром, до безжалостно саркастических постановок «Чайки» Эфроса, любимовских «Трех сестер», вплоть до…
Но уже нет смысла упоминать то, имя чему поистине легион. А Чехов хоть и не посередке, но в нем и это, и то, да не в состоянии мирной уравновешенности, а жгуче-контрастно, остроугольно. Если ж подобное не выпячивается, если его не суют вам настырно в глаза, то все потому же: «Я мешаю… простите… голубчик…»
Чехов — финал и вершина истории русской интеллигенции. Дальше — обрыв и обвал, даже если не сразу.
…Как известно, Ленин в беседе с художником Юрием: Анненковым, признавшись попутно в своей антипатии к интеллигентам, прямодушно обнажил намерения власти касательно искусства: «…когда его пропагандная роль, необходимая нам, будет сыграна…» Да, да, даже «необходимая», даже, «пропагандная», о бесполезном чистом искусстве речь вообще не идет! «…Мы его — дзык, дзык! вырежем. За ненужностью». Как аппендикс.
Мы в этом смысле тоже верные ленинцы. То, что он творил с интеллигенцией и надеялся сотворить с одним из средств ее самовыявления («дзык, дзык!»), отважно творим — только уже с интеллигентностью — мы. В сущности, занимаемся нравственным самоуничтожением — кто из щекочущего мазохизма, кто по причине своей абсолютной не-интеллигентности, вплоть до самого вульгарного хамства. И это опасней, чем полагаем играючись.
Гордость — гордыня — спесивость. Вот такое свершаем сошествие по ступенькам, от Пушкина, через Набокова, к своему нынешнему состоянию. Конкретнее": гордый аристократизм — снобизм, еще сохраняющий блеск, но и брюзгли-» вый до мелочности. — наконец, самоутверждающееся плебейство, это рабство навыворот.
Странно (а ежели вдуматься, то ничуть), но как раз необдуманно объявив о вступлении в эру, видите ли, демократии, мы впадаем в снобизм — ох, далеко не набоковского разбора. Перетряхиваем без церемоний свое прошлое. Грубим своим классикам и кумирам. И сам наш историзм, возвращение к коему декларируем и рекламируем, — тоже подобие большевистского передела. Только раньше нам говорили: все, что до 17-го, — пробы, провалы, ошибки, а сейчас сами сошвыриваем с пароходика злободневности целые исторические периоды и явления. Не одни лишь «советские», но «революционно-демократические», почему-то решив, что мы, вот такие, какие мы есть, — прямые наследники только и именно Пушкина. Его духовной традиции. Его представлений о чести. Его гармонии.
Являем этим преемственность? Смешно. Лишь самозванство, этот предел честолюбия исторических выскочек.
Но дело не только в этом.
Нисколько не унижая пушкинской высоты, давайте поймем наконец, что русская интеллигентность, возникшая в феномене именно Пушкина, в итоге его пути от «избытка» к «избыточности», не существует вне дальнейшей истории, ибо пусть подчас неуклюже, но продолжалась отечественной демократией. Будь то хоть бы и неустанно унижаемый Чернышевский. Некрасов, также изъязвленный неразборчивыми уколами. Великолепный Герцен… Да, Господи, даже горлопан Писарев, обстрелявший Пушкина из низин своего популизма. И т. п., вплоть до тончайшего, интеллигентнейшего Чехова.
Добавлю. Интеллигентность, в частности, и в России, это, я думаю, развитие христианских черт, вместе с нею у