не очень хорошо изучено. “Здешние лекаря не большие охотники до этих вод… – замечает Батюшков, – …но я не охотник до здешних лекарей…” (отвечает он сам себе). Подобными трюизмами полнятся письма Константина Николаевича из Неаполя. Не имея возможности душевного общения – редко получая письма от друзей и близких – он говорит сам с собой. Речь уводит в пустоту. Так отзывается на слова эхо. Рассказывая Муравьёвой о планах на лечение, он ни с того ни с сего меняет тему. На что? На описание могилы собственной. В его болезненной фантазии прах поэта – “под тению дерев озера Фугарнского, обильного устрицами”. Во уж видит он “войнолюбивого Никиту” (сына Муравьёвой). Тот приближается к кургану. “Составленный из черепков устриц”, курган – “достойный памятник покойному”. Прах Батюшкова помещается в “урну простую”. На ней выбиты лира, меч и тулуп, “мои обыкновенные эмблемы” (поэт, воин, помещик). Никита, само собой, “будет плакать с позволения Гомера, Виргилия, Тасса и самого Лукана”. В память о поэте он “съест полсотни устриц”. “…и эхо пустынного озера трижды (ибо всегда в Эпических поэмах Эхо повторяет три раза одни слова), трижды повторит: покойся с миром! с миром… под сими устрицами”.
“Я вылечусь в Искии совершенно”, – завершает письмо Батюшков, и спорить с ним бесполезно – “car j’ai l’honneur d’être toujours d’un avis différent avec ceux, qui me font l’honnuer de me parler” (“…потому что для меня большая честь всегда быть другого мнения с теми, кто делает честь говорить со мной”).
На Искию Батюшкова по суше провожает Щедрин. Уже по дороге в Пуццоли путешественников окутывает зловонный воздух, Aria Cattiva. В устьях небольших речушек, впадающих в залив, и в озерцах, которые они образуют, неаполитанцы вымачивают пеньку. На жаре та гниёт, и целое облако отравленных испарений висит в воздухе.
Батюшков садится в лодку и отчаливает – ему предстоит несколько часов по водам лучшего из заливов Италии – а Щедрин возвращается в город. Пока Батюшков на Искии, он единственный насельник квартиры и может себе позволить что угодно. Например, приметить с балкона на набережной красавицу, чьи уста замкнуты целым роем прелестнейших грёз – да и пуститься вслед подобно гоголевскому художнику Пискарёву, но только не по Невскому, а по Толедо.
А можно приударить за хозяйкой квартиры или её дочками – они выходят на тот же балкон, что и Щедрин, поглазеть на публику. У них “прекрасный разговор”, “мягкий голосок”, “стройный стан”, “прекрасные ручки” и “маленькие ножки”…
Рестораны открыты под окнами. Неаполитанцы ужинают до трёх-четырёх утра и “потчуют себя: суп а пуассон, то есть уха, уха на вине, и едят фрутти ди маре (устрицы) и прочую погань”.
Крики, шутки, смех.
“У нас дурачатся только пьяные, а здесь же все, без разбору”.
Заснуть никак невозможно.
“…дюжину кистей щетинных… пузырь шифервейзу… желчи, вохры… терцесвену натурального… лазори… немного киноварю…”
В Неаполе плохо с красками и холстами.
Плохо здесь и с приезжими русскими.
Особенно пожилые (в чинах и регалиях) спешат прислать художнику альбомы для какого-нибудь памятного рисунка. Бесплатно, разумеется. В отместку художник “загибает им баранки и проклятия при каждом штрихе”, “…а эти твари и не знают, что у них в албауме для памяти матерщина и прочие ругательства”.
В остальном “…здесь такая скука обуревает, что нет сил переносить, на которую даже К. Николаевич жалуется”.
В письмах Гальбергу в Рим из Неаполя Щедрин упоминает К.Н. довольно часто и почти всегда с эпитетом “добрый”. Батюшков, действительно, не только безвозмездно поселяет художника под своей крышей – но с какой-то болезненной ревностью отстаивает его интересы и, главное, статус. В глазах обывателя русский художник – пьяница, бездельник, дармоед, неряха. Поэтому (увещевает Щедрин Гальберга) нужно “иметь порядочную квартиру” хотя бы “через силу”, ведь это показывает, что “художник не в грязи валяется”. Художник – не ремесленник, не обслуга. Для Батюшкова он “жрец искусства” и имеет “преимущества перед прочими”. Об этом толкует Щедрин Гальбергу. Но за его словами слышен голос самого Константина Николаевича. Впрочем, с иронией признаётся Щедрин, “…за обедом всегда выпиваю бутылку вина, и не всегда ею бываю доволен, иногда и мало…”
4.
На Искии Батюшков проживёт весь август и вернётся в город к началу осени. В письмах его по-прежнему много жалоб на здоровье. Но сколько здесь реальной болезни, а сколько психосоматики? Чем больше раскрывается перед ним Италия – богатством истории и красотами природными – тем глубже пустота внутри. На щедрость Италии поэт отвечает тем, что замыкается в себе. Теперь точка его опоры – то, что привязывает к реальности – это собственное здоровье и финансы. По письмам Муравьёвой, в которых он с маниакальной дотошностью инструктирует тётку по поводу денежных переводов – это хорошо видно. К концу года он решит, что неапольский воздух для него вреден, и станет проситься у Штакельберга обратно в Рим. Куда и будет вскоре переведён. Однако в Риме Батюшков тоже не найдёт себе места. Друзьям он пишет всё реже, но нет и почты из России. Отправив Батюшкова в землю обетованную, в Италию его мечты, друзья как будто успокоились на счёт поэта. О нём забыли.
5.
Пока Батюшков в Италии, на литературном небосклоне Европы всё ярче светит звезда Байрона. Насколько мощно влияние его личности и творчества к началу 1820-х – хорошо видно по письму Тургенева к Петру Вяземскому в Варшаву, в котором тот между прочим пересказывает Петру Андреевичу письмо, полученное от Батюшкова из Италии. “Итальянцы, – пишет Тургенев, – как и вы же, висляне и невяне, переводят поэмы Байрона и читают их c жадностию”.
“Байрон говорит им о их славе языком страсти и поэзии”.
“Это сок письма Батюшкова”.
Действительно, четвёртая и последняя глава “Паломничества Чайльд Гарольда”, вышедшая в 1818 году, – итальянская. Перед читателем своего рода поэтическое зеркало, в котором “языком страсти и поэзии” отражается Италия и древняя, и современная. Вот уже несколько лет Байрон совершает паломничество в пространстве и времени этой страны. Аркуа и могила Петрарки, Феррара и Тассо. Венеция. Флоренция. Сотни строк о минувшей славе Рима и беспощадности Времени. О властителях мира и тщете земного величия. Об античной культуре – и о тоске, которая охватывает человека, сознающего недостижимость её идеалов. О силе духа и мысли, которые единственно сопротивляются этой тоске. И о величии Природы, равнодушно наблюдающей за всем этим.
Отзвуки – точнее, отблески – байроновского красноречия мы услышим у Батюшкова ещё в элегии “Тень друга”. Но тогда, в 1814 году, Батюшков мог читать “Паломничество” в Париже или