персонаж, подхватывающий эстафету погибшего. Неизбежный конфликт Поэта и Царя, Искусства и Самовластия, закона Любви и закона Ненависти выходит за рамки судьбы одного человека. И биографический, казалось бы, фильм о «безыменной любви», женитьбе и гибели Пушкина должен был в эпилоге окончательно предстать картиной исторической.Финалы произведений Пушкина
Имя Пушкина, не раз возникавшее в этом этюде по ходу наших размышлений об Эйзенштейне, дает основание вернуться к вопросу о том, не свидетельствует ли присутствие «формулы» в искусстве о его «вычисленности» – о «сальерианстве» ремесленника, противостоящем «моцартовской» вдохновенности подлинного художника?
В поисках ответа было естественно обратиться к наследию самого Пушкина – благо и пресловутое противопоставление «моцартианства» и «сальерианства» восходит к его «маленькой трагедии», и именно он в нашей культуре остается эталоном органичности и непосредственности творчества.
Однотипность финалов «драматических опытов» поэта бросается в глаза: все они завершаются молчанием.
Анна Ахматова отметила[450], что «Моцарт и Сальери», как и «Каменный гость», обрывается тогда, когда трагедия, собственно, начинается: в страшной тишине повисает самоубийственный вопрос отравителя, который слишком поздно усомнился в истинности легенды о «злодействе» гения Микеланджело Буонарроти.
Но ведь и остальные «маленькие трагедии» кончаются напряженной – «проблемной» паузой.
В «Пире во время чумы» кощунство Вальсингама останавливается не заклинанием «святою кровью Спасителя» и не напоминанием об умершей матери, но стыдом пред «чистым духом» Матильды за беззаконный разгул, за грех утраты собственной чистоты, гордости и воли – за измену и земному и небесному раю. Посреди продолжающегося неправедного пира «Председатель остается погружен в глубокую задумчивость».
В «Каменном госте» разверзается не только земля – но и загадка любви и долга, жизни и смерти: как ее воплощение и жертва, на сцене остается бесчувственная Дона Анна. Обращенный к ней последний возглас Дона Гуана повисает в тишине – как упрек? или объяснение в подлинной любви?
В «Скупом рыцаре» горькая сентенция герцога «Ужасный век, ужасные сердца!» – признание бессилия предотвратить крах рыцарских законов чести под напором законов эпохи корысти – раздается в молчании, наступающем за позором сына и смертью отца.
Прообразом этих трагедийных финалов предстает знаменитая последняя ремарка «Бориса Годунова»: «Народ безмолвствует». В молчании – грозном ли, растерянном или испуганном – возникает прозрение, что убиение невинных есть не только личный грех Бориса, а общая закономерность на пути узурпатора к власти.
По иной, но столь же постоянной «формуле» построены финалы прозаических произведений Пушкина. Вот как поясняет Анна Ахматова единообразие развязок в «Повестях Белкина»:
«…к вопросу о счастии при самых невероятных обстоятельствах, когда уже ни на что ни рассчитывать, ни надеяться нельзя, Пушкин подходит в другом жанре – в прозаической повести. Этим, по моему твердому убеждению, объясняются все happy-end'ы, или, вернее, „игрушечные“ развязки „Повестей Белкина“.
Созданные в дни горчайших размышлений и колебаний, они представляют собой удивительный психологический памятник. Автор словно подсказывает судьбе, как спасти его, поясняя, что нет безвыходных положений, и пусть будет счастье, когда его не может быть…
Автор поэм со страшными и кровавыми развязками („Цыганы“, „Полтава“) и якобы жизнерадостного романа („Евгений Онегин“), где герой и героиня остаются с непоправимо растерзанными сердцами, внезапно с необычайным тщанием занимается спасением всех героев „Повестей Белкина“. ‹…›
Счастливые концы вовсе не характерны для прозы Пушкина. Нет ничего более траурно-мрачного, чем развязка „Пиковой дамы“ (сумасшедший дом Германна, немилый брак Лизы и будущая мученица – девочка-воспитанница). Итак, дело не в прозе, а в том, как глубоко Пушкин запрятал свое томление по счастию.
Пушкин, наверно, не хуже нас знал, как кончается любовь барчука к крепостной девке (Ольга Калашникова), знал, что Дуня, несомненно, должна была мести мостовую „с голью кабацкой“ (полицейское наказание проституток) и что героине „Метели“, обвенчанной неведомо с кем, предстояло влачить одинокие дни. Простейший случай („Гробовщик“), когда все ужасы оказываются сном. Несколько выбивается „Выстрел“, где развязка псевдоблагополучная, потому что Пушкин приводит своего героя через страх и срам…»[451]
Не обсуждая психологических мотивировок творчества, позволим себе не согласиться с Анной Андреевной в трактовке и даже в самом определении развязок «Повестей Белкина» как «игрушечных». В самом ли деле в повестях – хеппи-энды? Спасенная от панели дочь приведена не в объятья отца, а на его могилу. Гибнет в несчастном сражении под Скулянами гордый Сильвио, ставший борцом за свободу Греции. Явной иронией окрашен финал «Барышни-крестьянки», ибо Алексей избавлен от необходимости «погибели» во крестьянском труде, на что он было столь самоотверженно решился. И, может быть, наиболее зловещим оказывается «простейший случай» с гробовщиком: «счастливое» пробуждение Адриана Прохорова (уже умерщвленного своими клиентами) становится простейшим способом избавиться от угрызений совести, и привычное чаепитие возвращает его к привычному ходу дел.
«Формула» псевдосчастливых финалов пушкинской прозы с наибольшей ясностью видна в «Капитанской дочке» – в поразительном по горькой иронии эпилоге «от издателя». После сообщения о двойной «награде» Гринёву – освобождении от незаслуженного заточения и предсмертном дружеском кивке Пугачёва – и после известия о женитьбе Петруши на Марье Ивановне упоминается собственноручное письмо Екатерины II, висящее в «одном из барских флигелей». В этой застекленной реликвии как будто отражается «село, принадлежащее десятерым помещикам». Внимательному читателю остается лишь соотнести эту скромную деталь (знак весьма скудного «благоденствия») с устным заверением императрицы: «Знаю, что вы небогаты… но я в долгу перед дочерью капитана Миронова. Не беспокойтесь о будущем. Я беру на себя устроить ваше состояние». В отличие от самозванца Пугачёва, многократно оплатившего свой «долг» Гринёву, Екатерина ограничилась письмом с оправданием невиновного перед ней Петра Андреевича и «похвалами уму и сердцу» Маши Мироновой. Рамка с царским автографом висит даже не в гостиной, а в одном из флигелей симбирского (явно наследственного – см. начало повести) имения Гриневых. Сквозь «счастливый» финал просвечивает безрадостная картина обманутых надежд и разорения.
Тот же принцип «двойной экспозиции» Пушкин применил и во всех «Повестях Белкина»: кропотливо и точно выстраиваемый в сознании читателя, ожидаемый им трагический финал не опровергается «устроившейся» судьбой одних персонажей (в большинстве случаев – ценой жизни или счастья других) – невероятный «хеппи-энд» выглядит как чудо наряду с другими, более привычными вероятностями.
Еще более сходны финалы в так называемых романтических поэмах Пушкина. Аналогичны даже фабульные развязки «Кавказского пленника», «Цыган», «Бахчисарайского фонтана», «Полтавы». Гибнут все героини: бросается в реку Черкешенка, насильственно утоплена Зарема, от ножа погибает Земфира, таинственно уходят из жизни Мария Потоцкая и Мария Кочубей. Одинокими, с «непоправимо растерзанными сердцами» остаются герои: Пленник, Алеко, Гирей, Мазепа – все убийцы своих возлюбленных и разрушители собственного счастья. Основное действие каждой из поэм завершают пейзажи: туманные горы в «Пленнике», ночная степь в «Цыганах», руины ханского дворца в «Фонтане», рассвет на Днепре в «Полтаве». Картина «равнодушной природы» как бы растворяет в себе трагическую коллизию финала.
Но