Каждый вечер возвращался Проня домой запыленный, усталый, обгоревший на знойном июльском солнце. А на вопросы жены о том, каков хлеб, с притворным довольством неизменно отвечал одно и то же;
— Ничего себе хлебушко. Хороша пшеничка. Бога гневить нечего. Нынче мы, мать, с хлебом! У добрых людей, слава богу, не занимать!
— Не сорная?
— Сорная, сорная! — передразнивал Проня.— Это у тебя все лыком шито. У меня, брат, на пашне всегда порядок. Али я не хозяин?! Откуда ему, сору-то, взяться на такой доброй земле!
— Да кто же это ее, землю-то, тебе выходил?
— Добрые люди. Господь бог с девой Марией. Вот кто!
— Надейся, надейся на добрых людей. Они тебе выходят! Они тебя, придет час, под монастырь подведут! Ох, господи боже ты мой! Целый век горе мыкаю! Век по веки с тобой, бесхозяйственным человеком, страдаю,— заводила старые песни жена.
В таких случаях Проня, сорвав со спицы неказистый картузишко и нахлобучив его на взлохмаченную, никогда не чесанную голову, пулей бросался вон из избы на улицу. Он спасался бегством от нудных бабьих причетов и затем долго шатался по сонным улицам и переулкам, погруженный в горькие думы. У него останавливалось похолодевшее сердце при мысли о том, что сейчас страда: Арине может взбрести в башку отправиться на Пвшню полюбоваться собственной пшеницей. А ведь это могло статься каждый божий день, каждый час, каждую минуту! Вот тогда-то уж ее не уймешь, не объедешь никакими уговорами, вот тогда-то придется признаваться Проне во всем, выкладывать жене всю правду!
Шутка сказать — сознаться перед Ариной в потере собственной полосы! Проня знал, что на это у него не хватит ни сил, ни смелости. И после мучительных раздумий он решил, если полоса так и не будет найдена, постараться не пускать жену на пашню, а самому каждый день уходить в поле и, возвращаясь к вечеру, хвалиться перед неразумной старухой на редкость хорошим хлебом, который того и гляди поспеет!
Проня так и делал. Врал каждый вечер Арине о добром хлебе.
В один из таких вечеров Проня, вконец истерзанный горькими размышлениями о потерянной полосе, выкрал из подполья припрятанную старухой сороковку горькой и залпом выпил ее, уединясь в чулане. Захмелев и несколько успокоившись, Проня ушел со двора, а затем долго кружился на бесприютном гумне, пересчитывая в беспорядке валявшиеся колесные спицы. За этим занятием и застал Проню проходивший мимо Роман. Было светло от полной луны, поднявшейся над хутором.
— Здорово, дядя Прокопий! Ты чего это тут колдуешь? — сказал Роман, свернув с дороги на гумно.
— А, это ты, Роман Егорыч?! Да это я так, по нужде вышел. Хозяйство! За ним догляд нужен…— бессвязно забормотал Проня.
— Ну как, дядя Прокопий, живем?
— Ничего, слава богу. Ничего. Живем не тужим.
— Тогда порядок.
— Порядок порядком, кабы беды одной не было,..
— Это что опять у тебя за беда? — участливо спросил Роман.
— Лучше не спрашивай…— сказал с горьким вздохом Проня.
— А все же? — допытывался Роман.
— Не знаю, как и сказать! Грех — утаить, совестно открыться…
— А ты — как на духу. Все останется между нами — могила!
Подумав, почесав затылок, Проня сказал, переходя на полушепот:
— Слушай, Роман Егорыч! Сделай ты таку божеску милость. Откройся мне, ради бога. Не утаи.
— Что такое, дядя Прокопий? Мне не в чем таиться перед тобой. Сказывай — в чем дело.
— Богом прошу. Не утаи… Я вот с горя даже хватил маленько. А как не хватишь? Ведь у меня все сердце по ней изболело. Разве мне ее, кровную, не жаль? Разве я не хозяин ей? Скажи мне по чести, молю тебя богом, не видал ты ее?
— Кого, дядя Прокопий? Ничего не пойму…
— Ну, ее самую — мою полосу.
— Твою полосу?!
— Мою. Собственную! Ту, которую, стало быть, я весной сеял.
— Ах, вот ты о чем! — понял наконец Роман. И поняв, все припомнил. Припомнил, как копошился весной Проня вместе с Муратбеком там, на маленьком островке своей жнивы, как посмеивались над ним ребята, да и сам Роман не раз пытался перетянуть Проню в артель. И, вспомнив об этом, Роман тотчас же догадался о проделке ребят. Это они наверняка запахали межу, умолчав о рискованной шутке. И вот теперь, когда над огромным массивом колхозного поля заколосилась пшеница и слилась с пшеницей, выросшей на участке Прони, трудно, конечно, отыскать мужику в сплошном разливе хлебов бывшую свою полосу. Роману все было ясно. Однако. рассказывать об этом Проне он сейчас не хотел, а успокоил старика:
— Ну, это все ерунда, дядя Прокопий. Ты не горюй. Никуда твоя полоса не денется. Придет время — найдем. Слово даю — отыщем.
Сказано это было так, что у Прони тотчас же как рукой сняло всю его горькую боль. Старик поверил Роману, понял, что он его в обиду не даст и без хлеба не оставит.
Обменявшись на прощание с председателем артели крепким рукопожатием, Проня вернулся домой. Вошел он и избу уже без опасливой настороженности, уверенно: нарочно, без всякой к тому нужды, шумно шар-кил по земляному полу опорками, кряхтел, ворчливо бормотал что-то, гремя в кути заслонкой, и все это только дли того, чтобы показать проснувшейся на печи Арине, что он ее ничуть не боится.
Всех однолошадников артели «Сотрудник револю-ции» по распоряжению Иннокентия Окатова, как и во время посевв, так и в дни сенокоса, сбили в одну бригаду. Им дали старую никулинскую сенокосилку с погнутой рамой, а под сенокосное угодье отвели гнилое Кашкарлинское урочище. Трапы в этом урочище были буйные,
местами превышали рост человека, а местами поднимались подобно камышам, В которых впору было прятаться всаднику. Сена тут в прежнюю пору накашивали зажиточные мужики помногу и затем продавали его заезжим скотопромышленникам, избегая кормить этим сеном собственный скот, так как и лошади и коровы почему-то ели кашкарлинское сено неохотно, худея при этом и теряя в весе.
Перед выходом на сенокос Силантий Пикулин объяснил мужикам, что до распределения урожая все расходы по ремонту сельскохозяйственных машин, согласно решению правления, должны производиться за счет той бригады, в которой будут работать эти машины. Мужики погалдели, но скрепя сердце приняли эти условия, несмотря на то, что еще весной на общем собрании артели было договорено, что весь ремонт должен производиться кузницей за счет артели.
В первый же день сенокоса в бригаде однолошадников случилась беда: из перекошенной рамы сенокосилки вылетели два зуба и семь вкладышей. Перепугавшись и пошумев, мужики отремонтировали сенокосилку. Однако и после ремонта машина не стала брать жесткой густой осоки, Чуть ли не на каждом кругу рвался косо-
гон. Наконец, плюнув на машину, мужики после долгих споров и перебранки решили было взяться за покос вручную. Но однажды вечером уморившийся дедушка Коно-топ, всадив косу в замшелую болотную кочку и поломав черенок, закричал не своим голосом: