— Только у меня и делов было, что по завалинкам шагаться.
— Ну, для этого можно было время найти. А ты сторонишься, чураешься ребят и девушек. Не дело это, Роман…
— Вот как! Ты что же это, учить меня приехала? — ЗЛО и насмешливо спросил Роман.
Не учить помогать, как сумею…
Языком брехать — дело нехитрое!
Не подкусывай. Я пока не шибко отстала от тебя и и деле. .
Это другой вопрос… Я говорю про другую помощь. Не на такую помощь я, Фешка, надеялся. Это не помощь — с грабельками прыгать вокруг копешек да сплетни по хутору собирать. Подумаешь, девки ей жаловались! Да девки-то из зависти языки чешут.
— Чему же они позавидовали?
— Вот прокурор еще нашелся!
— Не прокурор я тебе, по-дружески спрашиваю. Помолчав, Роман глухо сказал:
— Все за нее, за нашу учительницу, они на меня в обиде. Интеллигенткой меня корят. Вот, мол, лезет парень не в свои сани. А я тут совсем, может быть, ни при чем. Моя хата тут с краю…
— Глупости говоришь, Роман. Только и дел у девчат, что думать о твоей учительнице!
— Тебя, я вижу, это тоже задело…
— Что — это?
— А вот то самое…
— Ах, вот как! — сказала Фешка, расхохотавшись.— Ну и дурак. Ты что же, думаешь, что я тебя к ней ревную?
— Ничего я не думаю. Отвяжись, худая жизнь, привяжись хорошая,— ответил, неожиданно смягчаясь, Роман, сводя не очень приятный для него разговор к шутке.
Они помолчали. Потом, вздохнув, Фешка сказала:
— Ну, точка, Роман. Не об этом я хотела с тобой говорить. Не время заводить речи про личные наши с тобой обиды и беды. Об этом в другой раз — на досуге… Одно мне скажи: товарищ ты мне?
— А то классовый враг, что ли?! — удивленно посмотрев на Фешку, сказал с усмешкой Роман.
Придвинувшись к Роману плечом к плечу, Фешка участливо заговорила, касаясь маленькой горячей рукой тяжелой грубой его ладони:
— Вот что, дружок. Я ведь давно знаю тебя. Знаю, какой ты нетерпеливый, горячий. Загорелся — вынь да положь! Все рывком! Все — сразу. Все — с маху. А тут вот, выходит, наскоком ничего не сделаешь. Тут, понимаешь ли, выдержка нужна — и железная!
Затем Фешка не спеша извлекла из бокового кармана комбинезона свернутый вчетверо лист бумаги и, развернув его, расправила на коленях.
— Знаешь, Роман, я вчера всю ночь не спала. Всю ночь напролет у костра мозговала. И вот составила план нашего наступления. Смотри, что тут у нас получается…— и она принялась читать вслух написанное.
Напряженно и чутко вслушивался Роман в слова, которые звучали для него неожиданным откровением.
Вторую неделю бушевал над степью горячий, пропитанный зноем далеких прибалхашских пустынь, не затихающий ни днем, ни ночью ветер. Увядали и никли травы, овеянные огнеподобным дыханием суховея. По парам, по степным дорогам и трактам бесновались, угасая и вспыхивая, словно повитые траурным крепом смерчи. Грозные колеблющиеся столбы пыли стремительно мчались к горизонту. То извиваясь жгутом, то уподобляясь сраженным птицам, замертво падали они в травы, накрывая их аспидно-черными крыльями.
Редкие всадники скакали теперь по степи. И глух и тревожен был в эту пору рокот некованых конских копыт. А в полдень начинали сгущаться над горизонтом тяжелые грозовые тучи, готовые вот-вот разразиться громовыми раскатами и освежить потрескавшуюся от зноя землю обильным и шумным дождем. Но тучи рассеивались. Замирала где-то вдали глухая гроза. И дождя по-прежнему не было.
Человек в опорках, в дырявом, выцветшем карту-зишке стоял посреди дороги. Он стоял среди желтого искрящегося зноя и, запрокинув голову, долго следил за грозовой тучей, встающей у горизонта. Его губы были крепко стиснуты и опалены. Он стоял неподвижный, одинокий, как верстовой столб при пустынной дороге. Неотрывно следил он слезящимися от напряжения глазами за тучей. Но туча, постепенно светлея и расплы-ваясь, неотвратимо и медленно уходила все дальше и дальше к горизонту. И наконец там, где-то далеко-далеко, за чуть приметной цепью курганов, расстилала она молочно-белые холсты града. Тогда человек, непо-движно стоявший среди дороги, вновь тяжело опираясь на посох, трогался в путь, поднимая опорками горячую пыль на дороге. Он шел туда, за курганы, за цепь осле-пительно-синих озер и наконец терялся в море шаф-ранно-желтой пшеницы, огромный массив которой, казалось, уходил под самый горизонт.
Это был Проня Скориков. Пятые сутки кряду приходил он сюда, на массивы хлебов «Интернационала». Пятые сутки, озираясь вокруг, бережно разнимая руками впереди себя тяжелые пряди рослой, тяжелоко-лосной пшеницы, он осторожно пробивался все дальше и дальше туда, в глубь массива, где, по его предположениям, находилась собственная его полоса, единолично посеянная им яровая пшеница. Но поиски были тщетными. Теперь Проня припоминал, что на второй день после ухода из артели «Сотрудник революции», после пьяного угара, в котором он едва не задушил ненавистного ему Анисима, после всего этого состоялся уговор со старым степным тамыром — приятелем Муратбеком. Проня подрядил тогда Муратбека засеять ему полдесятины хлеба по паровой жниве. Да. Именно — полдесятины по паровой жниве! Проня помнил все до мелочи. Мурат-бек, согласно их уговору, пахал Пронину полосу, и она в окружении колхозных полей походила на крошечный островок среди огромного степного озера. Кру-
гом лежала черная, как вороново крыло, гладко причесанная сеялкой земля «Интернационала», а у самой дороги колхозники допахивали в пять плугов последний заезд сплошного массива.
Проня отлично помнил, как кто-то из колхозных ребят крикнул тогда ему: «Будет тебе, гражданин, народ-то смешить. Присоединяйся к нам. Мы и твою полосу заодно перепашем!» И тогда Проня, хитро усмехнувшись в ответ на их предложение, подумал: «Вот пахари, господи боже мой, отыскались. На коней смотреть тошно — скелеты скелетами, а меня в эту шараш-кину артель приглашают!»
Муратбек пахал, согласно уговору, Пронину полосу, а Проня валялся на меже и на чем свет костерил себя за то, что даже вот тут, должно быть, прогадал он, переплатив казаху за пахоту. В общем, все это было так, как в сотый раз припоминал Проня. Все было так, а вот полосы его как и не было! Ему казалось, что он крутился на том самом месте, где проползала узкой змейкой межа, некогда отделявшая его полосу от колхозной пашни. Но сейчас не было ни межи, ни его полосы — кругом просторно и вольно разливалось сплошное шафранное море хлебов. И чем пристальнее, чем пытливее приглядывался Проня к этому морю, тем все больше и больше его охватывала робость, перерастающая в смятение, в страх. Он растерянно кружился на одном и том же месте, вытягивался на носках, но разгадать, куда же могла исчезнуть его собственная полоса, так и не мог. В голову лезло всякое. И Проня даже усомнился: уж не приснилось ли ему по пьяному делу, что подрядил он Муратбека засеять паровую жниву и действительно ли Муратбек засевал ее?!