месяца спустя мне пришлось в полном объеме выплачивать этот кредит Сельхозбанку. Таким образом, Тоурарин был должен мне денег. Он был должен мне 3200 крон – точно такую же сумму, какую он задолжал Рикке-Поварихе. Это было презабавное дело. Депутат не показывался здесь всю зиму. У меня просто слов не было насчет этой боковой ветки того дела и не было желания вмешиваться в его развитие.
Зато Эмиль мог поделиться историей. Старый депутат до сих пор был должен нашей газете за анонсы политических собраний, на которые он прошлым летом созывал публику. На прощание он сказал, что за эти анонсы заплатит партия, и она действительно заплатила – но только ему. Этот человек был просто как губка. Мы решили выжать его досуха.
Баурд от радости чуть ли не перекувырнулся через голову, когда в следующую пятницу развернул в магазине газету и увидел нашу статью «Вечеря Тоурарина Йоунссона». В следующие дни «дело об обедах» муссировали в новостях на уровне всей страны. Мы все трое слушали интервью с нашим депутатом в полуденном выпуске новостей на Госрадио, в котором он, в частности, оправдывался плохой памятью, почтенным возрастом, плохим кровообращением в ногах, а потом сказал фразу, в мгновение ока разлетевшуюся по самым глухим фьордам страны: «Должны же голодные где-то питаться», – после чего он пустился в длинные рассуждения о своей покойной жене и ее великолепной стряпне. «Моя Якобина, конечно, была выдающимся кулинаром, как все помнят… выдающимся кулинаром, с ее едой ничто не сравнится… Особенно хорошо ей удавалось сотворить шедевр из ничего, сготовить отменное блюдо из малого количества сырья…»
Через две недели Тоурарин оставил пост депутата. Избирательный комитет поместил Баурда Магнуссона на первое место в списке кандидатов на предстоящих выборах. Единственным, что омрачало это в остальном интересное дело, было то, что Баурд зачастую по полдня просиживал у нас над душой в редакции и относился к нам почти как к друзьям. Я презирал его. Презирал с самого начала – и, может, в этом была моя ошибка.
Глава 45
Весна появляется из-под хвоста у овцы.
Две ноздри высунулись и втягивают воздух сквозь тоненькую облачную зимнюю пленку; мы видим, как она трепещет от их дыхания, но вот она рвется, и жизнь впервые заполняет легкие. Оболочка разорвалась, весна выставляет свою мокрую голову наружу. Склизкую слепую голову, которая вместе с двумя копытцами вылезает из-под хвоста у овцы и не знает, куда держит путь и куда попала – здесь начало или конец? Мир или ад? Она немного мешкает, размышляет. Последний шанс остановиться! Но невозможно прекратить рождаться, раз ты уже высунул голову в этот мир. Сзади что-то напирает – что-то, движущееся следом: смятое в комок туловище и четыре острые ножки, тонкие, как косточки.
Что я такое? Ягненок?
Он дугой выходит из-под хвоста у овцы, а она встает и поворачивается, чтоб посмотреть на плод этой зимы: глубинный смысл собственной жизни. Родители любят своих детей, потому что те происходят из их самых потаенных глубин, куда им самим нипочем не добраться. Овца обнюхивает околоплодную оболочку и послед и тотчас начинает объедать их со своего отпрыска, вылизывать ягненка.
И вот ягненок лежит там, словно первая на земле жизнь, в такой же позе, как и сто тысяч летних сезонов назад. Будничное чудо, перепачканное от собственного рождения, красно-розовое, дрожащее, мокрое, лохматое, трясущееся, испуганное. Хрупкое, как сама жизнь. Сильное, как сама жизнь. Но прежде всего – конечное, как сама жизнь: ни одна мыслимая сила не могла бы доставить нам это создание иным, чем таким, каким оно лежало здесь: от сердцебиения до оттенка шкурки, от цвета глаз до будущих рожек и уже сформировавшихся копытец: все было таким, каким следовало. И это было самым лучшим в жизни.
Жизнь – такова, какова она есть. И это хорошо.
У ягненка обсохла голова – и вот он впервые встает, смотрит на свои четыре ножки, словно никогда прежде не видел таких приспособлений, – а также и существа, которое сейчас без устали вылизывает его. Наверно, все же никто особо не удивляется, впервые увидев собственную мать, – но зато ягненок испытующим взглядом смотрит на своего отца: красно-бурого, безрогого, с шерстью только на морде, умеющего стоять на двух ногах. Ягненку сейчас уже исполнилось четыре минуты, и мать подгоняет его, хочет помыть ему и другой бок, – и ягненок вдруг встает на ножки, крайне удивляясь, что он может ими шагать, но теряет равновесие и едва не кувыркается вниз головой. И стоит, уставившись вверх: откуда я сюда попал? Я был в каком-то другом месте, меня кто-то уронил на пол – а где я сейчас? – и глядит на багаж, с которым прибыл в этот мир и который лежит там, у ограды: мешок, наполненный кровью, – а овца между тем продолжает объедать его. Это так вкусно? Ягненок пробует полизать себе переднюю ножку, но только фыркает: собственный послед никому не люб. Он пытается заблеять, но в горле полно слизи, и оттуда выходит лишь звук, напоминающий звук, раздавшийся при сотворении мира.
Когда нет ничего нового под солнцем, кроме нас самих, все становится давно знакомым, неожиданностей нет: мы знаем все, знаем, где что находится. Не мысль заставляет недовылизанного ягненка склониться на колени и начать искать сосок в паху у матери: это какая-то шеститысячелетняя лохматая склизкая нить тянется из его хребта в самый первый и самый глубокий колодец жизни, в котором таится знание, стоящее за всеми нашими действиями, всем нашим сознанием, – мудрость, которая будит нас прохладным ароматом рассвета, которая заставляет нас зевать, чтоб поглотить последний свет уходящего дня, которая заставляет нас вставать, если к нам в гостиную заходит незнакомец, которая заставляет нас улыбаться про себя на заднем сиденье автобуса, которая дает нам предчувствовать извержения, когда из земли вырывается огонь, которая монтирует все кинофильмы, показанные нам в наших снах, которая заставляет нашу плоть подниматься словно по мановению руки (как будто кит выныривает из моря), – мудрость, которая объясняет все наши необъяснимые стратегии поведения, нашу сущность, которая заставляет живот урчать, теленка – мычать, а ягненка – ковылять под мать в поисках соска.
Он сосет и глотает.
Первые глотки назад не воротишь. А у двуногого сосок только один, и из него выходит лишь чай, который он порой наливает им в рожок: горячий, клубящийся паром, красивого желтого цвета. Но этот ягненок – не старый британский аристократ-чаехлеб, а чисто исландский шерстяник, по истечении своего первого дня на