нее хмурый взгляд. — Лучше помоги платье застегнуть.
Анька прихватила с собой несколько платьев, которые одолжила мне Елена. Также в ее распоряжении были парочку костюмов Амалии на случай, если с нашей одеждой по пути что-нибудь случится. Она все продумала: мы переодеваемся в приличную дамскую одежду, сливаемся с обычными немецкими женщинами и уезжаем из страны под предлогом эвакуации. По пути расплачиваемся всем, что найдется в сумках, едем на попутках или обмениваем вещи на билеты на поезд. Если кто-то будет задавать вопросы, на немецком отвечаю только я, а по поводу сестры говорю, что та из-за нервов и войны перестала говорить. С документами, сделанными Мюллером, к нам никто не должен подкопаться. В них вклеены наши фотокарточки с липовыми именами и одной фамилией на двоих.
Я знала, что должна была вернуться домой. Останься я в Германии… меня бы изо дня в день изводила совесть. Как же так? Я живу в стране врага, пока мои родные восстанавливают родину после вражеского нападения? Это неправильно. Так быть не должно.
В ту ночь плакать не хотелось.
Сердце за считанные часы превратилось в ледяной камень. Я будто потеряла частичку себя, оторвала руку, ногу, оставила часть души. Вспомнила я тогда и слова старушки Гретель, и меня вмиг обдало холодным потом. Она оказалась права во всем: уехала я совсем скоро из Германии, рука об руку шла со мной родная кровь, и сердце я свое все же оставила на немецкой земле…
Сказала я самой себе тогда: все, хватит! Я устала бояться! Устала реветь и дрожать от страха! Честно признаться, в какой-то степени было уже все равно на собственную судьбу… доберемся ли мы до Литвы или нет…
Дорога домой заняла едва ли не два месяца. Мы проехали через Австрию, Чехословакию и разрушенную Польшу. В Варшаве нам дышалось легче. На момент нашего путешествия Австрия и Чехословакия были все еще во власти немцев, а Польша была полностью освобождена от захватчиков еще в январе сорок пятого. Там все казалось по-другому. Не только потому, что польские города были разрушены, но и потому, что вокруг раздавалась польская и русская речь. Непривычно было среди прохожих не распознавать немецкий язык.
— Мы должны забыть Германию, как страшный сон, Катька! — шепнула Анька, когда мы шли в сторону варшавского вокзала. — Никто не должен знать, что мы были там. И когда я говорю никто, я имею в виду наши семьи. Мужья и дети тоже не должны знать, что мы всю войну отсидели в тылу врага! Это навлечет стыд и позор не только на нас, но и на наше окружение…
— Мы не отсидели, Аня! Нас угнали насильно, это разные вещи! — возмущенно ответила я.
— Дура, там никто разбираться не будет, ежели проболтаемся!
— Говори за себя. Я от своей семьи скрывать ничего не собираюсь. Если спросят — отвечу правду, — твердо разъяснила я.
В тот момент подле нас остановилась машина с открытым верхом, в которой мы повстречали парочку молодых советских военных в потрепанной зеленой форме.
— Эй, сестрички, куда направляетесь? — с задором воскликнул один из них.
— Можем подбросить куда пожелаете, — отозвался второй.
— На поезд опаздываем, — ответила Аня с сияющей улыбкой на устах. Она оглянулась на меня, щурясь от солнца. — А мы с удовольствием согласимся. Да, Катька?
Я не ответила, лишь молча последовала за сестрой в автомобиль. Всю дорогу ребята шутили, смеялись, рассказывали анекдоты, да расспрашивали нас про военную жизнь. Я упорно молчала, даже когда ко мне откровенно клеился один из молодых сержантов… даже не помню, как он выглядел и как его звали. А вот Анька напротив, хохотала за нас двоих, словно от ее звонкого смеха зависела скорость автомобиля.
Победу мы встретили в Литве. За пару дней до того, как приехали в Кедайняй и повидались с тетушкой и двоюродной сестренкой Наденькой. Это и вправду был великий день для всех народов. Вот только тяжесть на сердце от того не спала.
Мы остались в Кедайняй. Анька быстро влилась в размеренную жизнь, ей не был чужд даже город с шумными улицами после нашей спокойной деревушки. А вот мне пришлось несладко. Изо дня в день я терзала себя бесконечными страданиями, глядела на нашу совместную фотокарточку и ревела в подушку ночами напролет. Никогда прежде мне не было так тяжело. Я должно быть, действительно выросла… или, по крайней мере, торжественно сломалась.
Хоть мы и в разлуке, но наши души были едины. В том я не сомневалась точно. И как бы я не хотела провести жизнь с Мюллером рука об руку, но еще больше отчаянно желала и в тайне молилась, чтобы он женился на хорошей женщине и обзавелся семьей. Или хотя бы просто выжил… после всех ужасных событий.
Говорила самой себе тогда: лучше бы Алекс был плохим, омерзительным как Кристоф! Было бы намного легче распрощаться с ним. По крайней мере, я бы твердо убеждала себя, что все сделала правильно. Что он чудовище, он убивал невинных людей, как своих, так и чужих… Но ведь это не правда! От того-то и тяжко было на душе.
Любовь наша изначально была обречена на несчастье. И знали мы об этом оба.
Я приняла решение, что сохраню его в тайне… И ни с кем не поделюсь. И сколько раз я потом пожалею об этом, глядя на наш пожелтевший портрет — ту единственную материальную частицу, подтверждающую, что Алекс существовал на самом деле — неизвестно… Сколько буду плакать в подушку длинными ночами, вспоминая его? Я тоже не знала. Что может быть дороже и слаще памяти? Что может быть тяжелее тех приятных воспоминаний, от которых душа рвется на части, а разум отказывается воспринимать происходящее?
30 апреля 1945 года в Мюнхен вошли американцы, не встретив ни единого сопротивления. Я даже не знала выжил ли Алекс тогда. А даже если и выжил, то что с ним стало? Увез ли он семью в Швейцарию? Все ли с ними в порядке?
Спустя месяцы после окончания войны до нас доходили слухи, что большинство немецких офицеров застрелились, как только советские или союзные войска зашли в немецкие города. От той новости мне стало дурно. Все вокруг называли их трусами и слабаками, а я старалась делать вид, что меня ни сколечко не волновал тот разговор. Чуть позже я вообще запретила Аньке упоминать военные годы при мне…
А сама не могла забыть Германию… да и не смела бы того делать. Не могла я вычеркнуть из памяти