не жилицей на этом свете. Сильное сотрясение мозга, глубокие раны, большая потеря крови. Несколько дней Таня была без сознания, в бреду, вся дрожа, выстанывала: «Останови, останови!»
Видно, чудился ей грохот опрокинутой телеги, на которой ехала в Заречье и которую взбесившаяся лошадь понесла с крутой горы.
Долго лежала Таня в больнице. А выйдя, снова через некоторое время вынуждена была вернуться туда же — сводило руку, надо было делать новую операцию. Еще чуть не месяц пролежала в послеоперационной палате. И вот сегодня утром выйдет из палаты.
По пути забежал на Сенную площадь, в цветочный ларек, купил столько цветов, что пришлось разделить их на два букета. Чего-чего, а цветов в Вексине всегда хватало. Вот с продуктами, так было трудновато — сказывались последствия прошлогоднего засушливого неурожайного лета и тяжелейшей бескормной зимовки скота. Приходилось подтягивать пояса, но нас это не обескураживало, мы могли обходиться и цикорным кофе, потому что жили добрыми надеждами.
У редакционной конюшенки меня ждал новый литработник Саша Черемушкин, веселый толстячок. Саша сидел в повозке с натянутыми вожжами — делал вид, что едва удерживал Буланка, который на самом деле стоял не шелохнувшись — был он ленивцем из ленивцев.
— С шиком провезу молодых! — пообещал мой возница.
Саша любил кучерить. Он и в редакцию заявился с колхозного конного двора, и писал все больше о конях. Но редакция узнала его не по заметкам, а по частушкам и раешникам, которые он писал в часы отдыха там же, на конюшне.
Приехали мы в больницу задолго до обхода, пришлось ждать. Наконец Таня в сопровождении старшей медсестры спустилась с лестницы в вестибюль, по-прежнему бледная, худая, со смущенной улыбкой.
— Двигай, милок, а то у Кузюхи яичница простынет. — Саша тронул Буланка. Тут же похлопал по раздутому карману. — А я прихватил для встречи и веселухи… Кузюха, конечно, ведь не припас.
Что верно, то верно — о вине для дорогого застолья я и забыл.
— Ты умница, Саша, — похвалил я находчивого дружка и теперь уже сам заторопил его. В голове рисовалась картина, как я поведу Таню в дом, представлю ее бабе Соне. Та, наверное, уже приоделась: раньше она при каждом появлении Тани надевала цветастый халат и беленький, из чистого, по ее определению, батиста головной платок.
Таня в наш разговор не вступала. Склонив голову, она о чем-то задумалась, погасив улыбку. А когда Черемушкин повернул ленивца на улицу, где я жил, она вдруг привстала и попросила остановиться.
— Что случилось?
— Я здесь… выйду. Вы уж одни там… повеселитесь…
И вышла. Никакие наши уговоры не могли удержать ее. Я кивнул Саше, чтобы он один ехал, а сам пошел с Таней, взволнованный, обескураженный. Долго не мог вымолвить ни слова, только глядел и глядел на нее, смурую, непонятную.
Она шла, не поднимая головы, сжав губы, избегая моего взгляда. Казалось, вот-вот она заплачет.
— Ну что же ты, Таня? — наконец спросил я, прижимая ее суховатый локоток к себе.
— Не спрашивай, — с болью в сердце откликнулась она.
— Как же? Ведь мы уже все решили. Ну, Танюша?
— Плохо мы решили. Плохо…
Подняв голову, она ткнулась мне в плечо, и я увидел слезы, крупные и светлые.
— Что же плохого, Таня?
Голос мой дрожал, хрипел — я не узнавал в нем себя, таким он странным был сейчас.
— Что же ты молчишь? — продолжал я хрипеть. — Скажи, что тебя страшит?..
— А ты не догадываешься?
— Нет.
— Какой ты, Кузя. Какой… — она не договорила, опять заплакала.
Мне подумалось, что через мгновенье она произнесет нечто такое, что положит конец всем моим надеждам, и я сжался, ожидая этого приговора. Она медлила, тогда я шепотом попросил:
— Говори же, не томи душу.
— Добрый ты, вот какой, — так же, шепотом ответила она. — А я, — с горечью повысила голос, — не хочу пользоваться твоей добротой. Ты и так уж сколько потерял из-за меня. Где твои подготовительные курсы? Нет, нет, не могу я быть твоей обузой.
— Перестань! Что ты придумала?
— Кузя, ты не знаешь, не знаешь, что меня сегодня назвали… инвалидкой. Да, да. И работать мне пока не придется. Велели отдыхать. Понял теперь? Понял, что это зна…
— Понял! — перебил я ее. — Напугали тебя, и ты засовестилась. Люблю я тебя, какая есть. Вот и все! И не отдам тебя никому.
— Но, Кузя…
— Молчи! Я еще не все сказал. От тебя я и сейчас никуда не уеду.
— Не будешь учиться? — с тревогой взглянула мне в глаза.
— Буду. Попрошусь на заочное отделение. Олег, дружок мой, писал, что скоро набор будет.
— Заочно? — раздумчиво проговорила Таня. — Но то ли это?
— То, что нужно, Таня, — загорячился я. — Только бы приняли, а уж я… Не постараюсь, что ли? Будь же со мной, а, Таня? Там и баба Соня ждет. Ну?
— Нет, нет, Кузя, сейчас не могу, — опять беспокойно замотала она головой. — Сейчас хочу попросить тебя только об одном: если можешь, проводи меня в деревне к маме в сыроварню. Там я малость и отдохну. А ты тоже… своих увидишь. Я бы сегодня и собралась, Кузя.
Что я мог ответить?
Проводив Таню на ее квартиру, я долго еще бредил по улицам городка. А когда зашел в свою комнатушку, увидел встревоженную бабу Соню. Глазами спросила она, где Таня.
— Ее еще не выписали, — пряча от бабкиного взгляда глаза, ответил я.
— Бедная, бедная… А я-то старалась. Ты, Кузя, хоть пирожки отнеси ей.
«Считать задание выполненным!»
Еще в конце зимы в нашей «Нови» появился новый редактор, приехавший с Верхневолжья, на вид — простенький мужичок, по-мужицки и одетый: в ватной куртке, валенках, шапке-ушанке. Узкое лицо прорезали глубокие складки, острый подбородок тонул в воротнике свитера, карие глаза часто моргали: со стороны казалось, что он поддразнивает собеседника.
Впрочем, Валерьян Александрович Болдырев (так звали нового редактора) не отличался красноречием. Первым почти никогда не вступал в разговор, любил, как он признавался, слушать других.
Во многом он был резкой противоположностью прежнему редактору Бахвалову, которого забрал у нас райком партии к себе в агитпроп. Конечно же за ораторские способности. Да, Бахвалов как бы самой природой был наделен даром ораторского искусства. Его выступления — на заводе ли, у железнодорожников, или на том же рынке — никого из слушающих не оставляли равнодушными: такая была в них взрывчатая сила пафоса, убеждения, логики. Валерьян Болдырев в ораторы не годился, зато ему не отказывало перо. Правда, оно было не такое уж бойкое. Брал Болдырев не громкостью, а фактической доказательностью в своих статьях, корреспонденциях и даже заметках — не