народу, эта кровь самая праведная, и пока она будет гореть и светить миру, будет и счастье на земле.
Сейчас, идя рядом со мной, Олег говорил о Крупской.
— Не знаешь, о чем она будет говорить? — спросил я Олега.
— Не знаю. Но о чем бы ни говорила, должно быть интересно. Ты подумай, подумай только, — воодушевлялся Олег, — ее жизнь — живая история ленинизма, история партии, которую мы с тобой изучаем. Это ж понимать надо!
Как ни спешили, мы, однако, запоздали, вошли в зал, небольшой, светлый, с подмостками для президиума, когда уже началось заседание. Ступая на носки, пригибаясь, прошли к свободным стульям, сели, не дыша, оглядываясь. Зал был полон. За столом президиума увидели прежде всего ее, Крупскую, в темном просторном платье с глухим воротником, утиравшей белым платочком лоб с нависшей седой прядью. Оказалось, она только что сошла с трибуны. До слез было жалко, что нам так и не удалось услышать ее голоса.
— Из-за тебя, — проворчал Олег. — Искал, искал тебя. Да еще на почту бегал. Гляди, гляди, эта высокая, кажется, Стасова, она у Ленина в секретарях была.
— Тише, — кто-то оговорил нас.
Мы примолкли. К трибуне грузной походкой прошел седоусый, коренастый Емельян Ярославский. Отпив глоток воды, начал доклад.
— Он в наших краях бывал, — шепнул Олег.
— У нас тоже был, — вспомнив, как Алексей показывал мне в волжском городе дом на главной улице, где выступал Емельян Ярославский, сказал я.
Говорил старый оратор негромко, глуховатым голосом, часто поправляя очки и глядя в зал. Везде сидели люди пожилые, каждого, наверное, он знал. На какое-то время его взгляд задержался на нас. Удивленно шевельнул густыми бровями, как бы спрашивая: а эти молодцы как затесались среди стариков? Но тут же за стеклами очков скользнула улыбка, дескать, пусть послушают.
Домой мы уходили поздно. Олег опять заговорил о Крупской.
— Поглядел я на нее и такое ощущение, будто с мамой повстречался. Угу! — мотнул он головой. — С лица мама так похожа на нее. А ты, глядя на Надежду Константиновну, вспомнил свою маму?
— И маму, и…
— Не договаривай, догадываюсь, — сказал он и вдруг встрепенулся: — Слушай, а у меня ведь письмо тебе. От ненаглядной председательши Красного Креста.
Олег сунул руку в карман, зашуршал бумагой.
— Вот! — протянул мне конверт. — Завертелся и забыл передать раньше.
У первого фонаря я остановился, быстро распечатал конверт. Почерк незнакомый, размашистый.
«Кузя, с Таней беда. Попала в аварию при поездке по делам общества в заречные колхозы. Перелом руки… Лежит в больнице, в гипсе. Писать не велела, но как-же можно?»
Листок задрожал у меня в руках.
— Что-нибудь серьезное? — участливо спросил Олег.
Я подал ему письмо. Пробежав его, Олег взял меня под руку. Несколько минут шли молча. На улицах еще гудели машины, светились рекламы магазинов, встречались запоздавшие люди. Выйдя на Лубянку, Олег потянул меня вниз. Я не спрашивал, зачем он свернул туда, покорно шагая рядом; вот уже остался позади чугунный памятник Первопечатнику, Метрополь, Охотный ряд, стали подниматься на улицу Горького. Тут, несмотря на поздний час, было людно и шумно, но я, казалось, ничего уже не слышал. Все думал о Тане.
Мимо прошла парочка. Он рослый, высокий, она ему по плечо, тоненькая, с пышными волосами. Ну, как Таня, такая же хрупенькая, с таким же чуть приклоненным поворотом головы. Вот так ходила Таня со мной по улицам нашего городка, так сидела со мной в кино. А теперь, теперь она в больнице. К горлу будто ком подкатил.
А Олег все торопил меня. Я не понимал куда. Наконец спросил. Он ответил:
— Столько идешь и не можешь сообразить? Центральный почтамт еще работает, давай закажем Вексино, больницу. Сейчас же!
Без настойчивой команды Олега я бы и впрямь сразу не сообразил о телефонном звонке — так был растерян.
Но дозвониться не удалось, больница не отвечала. Олег стоял, покусывая губы.
— Что же теперь делать?
— Ехать! — ответил я.
С последним ночным поездом я выехал из Москвы.
На другой день я был уже в больнице, у Тани. Если бы мне не указали палату и койку, на которой она лежала, я бы не узнал ее. Голова, лицо, шея — все было замотано бинтами, виднелись на этой марлевой белизне только серые капельки полузакрытых глаз и бледные бескровные губы.
Увидев меня, она пошевелила губами, подняла серпики бровей. В глазах блеснули слезинки. Она силилась что-то сказать, но не могла.
Голос Тани я услышал лишь через неделю, когда ее перебинтовывали. Прикрывая рукой шов на лице, она чуть слышно сказала:
— Видишь, как я оплошала без тебя. Но ты, ты не теряй времени, не сиди около меня. Возвращайся на учебу.
Я замотал головой: сейчас — никуда!
Самая большая глава…
«Сколько прошло дней, недель? Да что считать — много! За эти дни хождения в больницу, дни тревог и ожиданий случалось всякое. По ночам я не раз вставал, бросался к окну и, напрягая зрение, глядел на белевшую тропу, что вела к калитке.
Сегодня проснулся оттого, что старая хозяйка баба Соня зажгла свет у плиты. Я вначале даже удивился: почему она-то так рано поднялась, что ее-то беспокоит? До этого бабка в такое время еще похрапывала на своем сундуке-великане. Но тут вспомнил: да ведь это же по моей «вине» опередила она меня вставанием. Да, да, вчера вечером, как только вернулся от Тани, я попросил милую хозяюшку приготовить из наших запасов такой завтрак, какого и цари не едали: сделать глазунью, сварить цикорный кофе, приготовить тыквенник… Вспомнил, как она, серьезная, несмешливая, вдруг схватилась за живот и раскатилась: «Цикорный кофей?.. тыквенник? Где уж, конешно, есть такой завтрак царям!..» И, с трудом подавив смех, спросила:
— Для кого?
— Невесту приведу!
Тут маленькие выцветшие глаза бабы Сони потеплели.
— Господи, не Танюшу ли?
Я кивнул. Она всхлопнула ладошками.
— Да для нее, болезной, я все сделаю, найду и мучки, и сметанки для пирожков… Приводи, родной, приводи!..
Таню баба Соня знала. Месяц назад по выходе из больницы Таня заглядывала в нашу маленькую квартирку. Тоненькая, бледная, без кровинки в лице, с робкой улыбкой. У виска и на шее еще виднелись следы операционных швов. Левая рука непривычно была полусогнута. Баба Соня каждый раз потчевала ее чаем и колобками собственной выпечки, непременно справляясь о здоровье. Таня закрывала волосами рубцы, говорила, что теперь все хорошо, «из коготков вырвалась…».
Больше она не распространялась. А я знал, что это за коготки были. Авария так измяла Таню, что многие уже считали ее