заметил он, – а что ты не подумал, то я надеюсь, что ты, то есть вы с Марией, в другом будете сначала думать, а потом делать… – жарко покраснев, Генрих пробурчал:
– Я все понимаю, дядя. Я постараюсь, чтобы… – Джон потрепал его по плечу:
– Молодец. С ребенком на руках на Курилы будет еще сложнее доехать. Насчет Полины не расстраивайся, – он отдал парню папиросу, – чем чаще я буду слышать имена своих детей, тем скорей мы выберемся отсюда… – Джон поболтал куском сахара в остывшем чае:
– Потом он пошел к реке, купаться с Марией… – Корней Васильевич ловко смастерил толстую самокрутку:
– Казенный табак весь вышел, – заметил старик, – в дорогу я вам дам моего зелья, казацкого… – он отхлебнул чаю:
– Гришку своего, милый мой, я летом сорок второго года увидел, как Новочеркасск немцы заняли. И его увидел, и… – темные глаза блеснули ненавистью, – приятеля его, якобы казака. Был такой у него… – старик сплюнул в костер, – друг закадычный, какой-то дальний сродственник Петра Степановича, о коем ты слышал. Тоже Петр, однако Арсеньевич, – Хомутов покривился, – и тоже Воронцов-Вельяминов по фамилии. Должно, и по сей день он землю топчет, собака, а дети мои, оба, лежат в земле сырой…
Передав Джону самокрутку, старик замолчал, глядя на затухающий костер.
Лезвие кинжала поддело крепкую, прошлого века половицу. Корней Васильевич закряхтел:
– Помоги-ка, Иван Иванович. Не думал я, что шкатулка сия еще белый свет увидит. Гришка, брат мой, о тайнике не знал… – Хомутов помолчал, – немцы здесь все разорили, оружие ища, однако же ничего не отыскали… – старик взглянул на искалеченные пальцы Джона:
– Я сразу понял, что ты в остроге побывал. Я видел… – заросшее седой щетиной горло дернулось, – видел такое… – герцог удерживал половицу. Корней Васильевич достал из сырого провала облезлую жестяную коробку. Красивая девушка в наколке сестры милосердия держала поднос с дымящимися чашками: «Какао товарищества Эйнем, Москва».
Подернутая ржавчиной крышка откинулась в сторону. Хомутов неожиданно улыбнулся:
– Сие жена моя, Стана, Анастасия то есть… – он погладил коробку, – Стана до первой войны закончила училище сестер милосердия. Она в Москве росла, отец ее священником служил на сербском подворье, в храме Кира и Иоанна на Солянке… – на пожелтевшей фотографии вилась золоченая надпись: «Царское Село, 1916 год». Девушка со шкатулки, в скромном подвенечном наряде, в кружевном платке, опиралась о плечо жениха. Корней Васильевич коснулся шашки с темляком, георгиевских крестов на военной форме:
– Видишь, какой я был… – Хомутов вздохнул, – не чета нынешнему… – кресты на оранжево-черных лентах тоже изъела ржавчина. Запалив самокрутку, Корней Васильевич поставил шкатулку на колени:
– Красные сюда не заглядывали, место у нас глухое. Значит, в девятнадцатом году Марья народилась, а через год апосля Стана моя в тифу сгорела… – он перекрестился, – и остался я вдовцом с малышами на руках… – он перебирал бумаги в шкатулке, – всякое случалось, конечно. На войне и в смуте много казачек мужей лишились, но я не хотел мачеху детям брать. Так и вырастил их один… – Джон тоже насыпал табака в кусок районной газеты:
– И не раскулачили вас, не посадили из-за брата… – Хомутов хмыкнул:
– Из-за Гришки я апосля другой войны на север поехал за казенный счет, а той порой у половины Дона братья, сыновья, да отцы из России ушли. У самих красных комиссаров братья на той стороне… – он махнул на юг, – сражались. Раскулачивать меня было нечего, Иван Иванович. Окромя домика в три комнатки, огорода, коня, да пары куриц, у меня и не водилось ничего… – он устало опустил морщинистые веки:
– Коня я на завод отдал, когда здесь все успокоилось. Отдал и сам пошел туда конюхом… – он приоткрыл один глаз:
– Жеребца моего куда только не возили, даже в саму Москву… – Хомутов добавил:
– Ты фотографии парада видел, на Красной площади… – Джон кивнул:
– У Жукова был наших… – он быстро поправил себя, – то есть ваших кровей жеребец… – Хомутов передал ему снимок:
– Тридцать девятый год. Вася мой из военного училища вышел, со званием лейтенанта. Марья в ветеринарном техникуме училась… – Хомутов, в неизменном казакине, с немного поседевшей головой, сидел в седле. Рядом на вороном жеребце красовался парень в довоенной форме РККА. Джон поднял глаза:
– Сын на вас был похож, Корней Васильевич, а дочка в мать пошла… – хорошенькая, белокурая девушка в казацкой юбке и кофте обнимала совсем молоденького жеребенка:
– Тоже потомок коня императорского, – указал Хомутов на снимок, – завод наш неподалеку, в Чистополье, а Марью после техникума, весной сорок первого, в Брянскую область отправили, на Локотской завод… – летом сорок первого девушка, эвакуируя лошадей, добралась до родного Дона:
– Отсюда кони ее за Волгу поехали, – Корней Васильевич не отводил глаз от снимка, – а она тоже в тифе слегла, так и осталась здесь… – летом сорок второго на хуторе появился раненый капитан РККА Василий Хомутов:
– Он у меня в пятнадцатой Донской казачьей кавалерийской дивизии служил, – объяснил старик, – той порой они за станицу Кущевскую воевали. Вася в разведку пошел, он наши края с младенчества знает, но нарвался на немецкую пулю… – не рискуя возвращением за линию фронта, офицер решил отлежаться на родном хуторе. Достав из шкатулки ветхий конверт и кожаный, вышитый кисет, Хомутов вернул коробку на место:
– Брат с сестрой в отеческом доме встретились, – он поднялся, – но, как стало ясно, что немцев нам не миновать, я Марью в сторожку переселил. Девка она была видная, а война есть война… – присев на пороге, Хомутов вгляделся в закатное небо. Над вершинами дубов кружился сокол, в лесной чаще ворковала голубка:
– Тоже птенцы у нее, – заметил старик, – ты, Иван Иванович, внуков увидишь, счастливый ты человек… – герцог хотел что-то сказать, Хомутов покачал головой:
– Увидишь, обещаю. Я вот своих… – не закончив, он слегка дрожащими пальцами высыпал табак на газету:
– Вася оправлялся, Марья за ним ухаживала. Они оба хотели далее на восток пробраться, к действующей армии… – Джон подумал:
– Летом сорок второго я сидел в бирманском лагере, мне хотели ампутировать ногу. Я тогда почти потерял надежду, а его дети не сдавались… – Хомутов прислонился к дверному косяку:
– Вася в сорок первом в партию вступил, под Москвой. Марья комсомолкой была… – старик выпустил дым, – хоша красные церковь святую порушили, людей в острог сажали, однако то были мои дети, моя кровь… – он растер сапогом окурок:
– Никогда бы я не отдал семью свою на поругание ворогу, Иван Иванович. Они уйти готовились, только о сие время немцы взяли Новочеркасск. В Стоянове мой брат появился младший, Григорий Васильевич, коего я более двадцати годов не видел и не слыхивал ничего о нем… – рассовав по карманам древних штанов с лампасами конверт и кисет, старик снял с гвоздя дырявую сетку:
– Меда вам в дорогу наберу, чаю вскипятим, повечеряем с тобой. Не хочу я при наших молодых сие рассказывать… – передав Джону выцветшую казацкую фуражку, окутав голову сеткой, Хомутов наклонился над ульем.
Корней Васильевич отогнал осу, вьющуюся над янтарными потеками меда:
– Гришка мой о сторожке знал, однако в балку не пошел… – в темных глазах старика золотился закат, – приехал он в Стоянов на черной машине, при форме немецкой, бритый, одеколоном вонял… – Хомутов коротко усмехнулся:
– Привез гостинцев, консервы, водку ихнюю, шнапс называется. Обнял меня, слезу пустил. Говорит, мол, брат мой дорогой, Корней Васильевич, фюрер Германии Адольф Гитлер принес свободу казакам, избавил Дон и Кубань от гнета проклятых коммунистов… – он отпил чая, – а я ему отвечаю:
– Ты, Григорий, расскажи сначала, где ты два десятка лет