лучше того, что он сделал: протянул три недели и в день объявления результатов сообщил родителям, что экзамен сдал и перешел на третий курс медицинского факультета.
Итак, с одной стороны, перед ним открывается ровный путь, которым идут его друзья и которым он вполне мог бы следовать, обладая – это подтверждают все – способностями выше среднего уровня. Он споткнулся на этом пути, но еще есть возможность подняться, нагнать остальных: никто ничего не знает. С другой стороны – извилистая тропа лжи. И ведь даже нельзя прибегнуть к аллегории, сказав, что второй путь усыпан розами, в то время как первый тернист и труден. Нет нужды заходить далеко, даже до ближайшего поворота, чтобы убедиться: это тупик. Не пойти на экзамен и соврать об успешной сдаче – не тот обман, который может сойти с рук, не игра ва-банк, в которой можно и выиграть. Нет, рано или поздно все равно попадешься и вылетишь с факультета, опозоренный и осмеянный – а ведь именно этого он боялся пуще всего на свете. Мог ли он предположить, что быть разоблаченным – еще не самое страшное, а много хуже – не быть, и что из-за этой ребяческой лжи он восемнадцать лет спустя лишит жизни своих родителей, жену и детей?
– Объясните все-таки, – спросила судья, – почему?
Он пожал плечами.
– Я сам двадцать лет каждый день задавал себе этот вопрос. Мне нечего ответить.
Пауза.
– Но ведь результаты экзамена были вывешены на факультете. У вас были друзья. Неужели никто не заметил, что вашей фамилии нет в списках?
– Никто. Могу вас заверить, что не дописывал ее от руки. К тому же списки были под стеклом.
– Загадка какая-то.
– Для меня тоже.
Судья наклонилась к одному из заседателей и о чем-то с ним пошепталась. Потом сказала:
– Мы считаем, что вы не ответили на вопрос.
Родители радовались его успеху, а он сидел затворником в купленной ими для него квартирке, в точности как когда-то после неудачи в лицее Парк – в своей детской. Так он провел весь первый триместр, не бывал в Клерво-ле-Лак, не ходил на факультет, не виделся с друзьями. Если звонили в дверь, он не открывал, пережидал, затаившись, пока звонки не прекращались, слушал удаляющиеся шаги на лестнице. Он лежал на кровати в каком-то отупении, даже еду себе не готовил, питался консервами. Ксерокопии лекций так и валялись на столе, открытые на одной и той же странице. Порой накатывало осознание того, что он натворил, на время выводя его из полудремы. Как же ему теперь выпутываться, на что уповать? Молиться, чтобы сгорел факультет и с ним все экзаменационные работы? Чтобы землетрясение разрушило Лион? Чтобы он сам умер? Мне думается, он спрашивал себя: «Зачем я пустил свою жизнь под откос?» В том, что он пустил ее под откос, он не сомневался. У него и в мыслях не было долго всех обманывать; впрочем, на тот момент он и не обманывал никого: не прикидывался студентом, оборвал все связи, забился в щель и ждал, когда это кончится, как преступник, который знает, что рано или поздно за ним придут. Он мог бы бежать, сменить квартиру, уехать за границу, но нет – ему проще сидеть сложа руки, в сотый раз перечитывать газету месячной давности, есть холодную фасоль с мясом из банки и, растолстев на двадцать кило, ждать конца.
В кружке друзей, где он всегда был на втором плане, немного удивлялись, но лишь перебрасывались ничего не значащими репликами, ставшими вскоре чем-то вроде ритуала: «Ты не видел Жан-Клода в последнее время?» Нет, его не видели, ни на лекциях, ни на практических занятиях, и никто толком не знал, где он пропадает. Самые осведомленные намекали на несчастную любовь. Флоранс отмалчивалась. А он, один в своей квартирке с наглухо закрытыми ставнями, превращаясь мало-помалу в тень, надо полагать, с горьким удовлетворением думал о том, что до него никому нет дела.
Возможно, ему, как ребенку, – а он, в сущности, так и остался ребенком-переростком – была отрадна мысль умереть в своей норе, одиноким, всеми покинутым. Но не все его покинули. Незадолго до рождественских каникул кто-то позвонил в дверь и не унимался до тех пор, пока он не открыл. Это была не Флоранс. Это был Люк, как всегда раздражающе энергичный и абсолютно неспособный посмотреть на вещи с какой-либо иной точки зрения, кроме своей. Люк, который так старался всегда быть добродушным человеком, что непременно подсаживал голосующих на дороге, вызывался помочь друзьям, когда они переезжали, и чувствительно хлопал их по плечу, если им случалось приуныть. Можно не сомневаться, что он выдал Жан-Клоду по первое число, встряхнул его хорошенько, десять раз повторил, что вешать нос – последнее дело. Причем пристрастие Люка к штампам не покоробило его друга, который сам этим грешил. Оба вспомнили на следствии ключевой момент тогдашнего разговора. Они ехали в машине Люка по набережным Соны, один, за рулем, говорил о лягушке, которая не утонула, потому что, барахтаясь, сбила сметану в масло, а другой слушал угрюмо и отрешенно, как будто уже с другого берега. Не исключено, что у него мелькнула мысль все рассказать Люку. Как бы тот отреагировал? Сначала наверняка сказал бы что-нибудь вроде: «Ну ты и вляпался, а кто виноват?» А потом с неизменным своим здравомыслием стал бы искать способ поправить дело, что было на тот момент вполне реально, но предполагало признание. Люк посоветовал бы, что делать, да и сам бы все устроил, может быть, даже взял на себя труд поговорить с деканом. Было бы так просто положиться на него, как полагается мелкий правонарушитель на своего адвоката. Однако выложить ему правду значило упасть в его глазах. Хуже того – пришлось бы снести его недоумение и град вопросов: «Нет, Жан-Клод, это же бред какой-то! Ты в состоянии мне объяснить, зачем ты это сморозил?» Нет, в том-то и дело, что он был не в состоянии. Да и желания не имел. Он так устал.
Затормозив у светофора, Люк повернулся к другу, стараясь поймать его взгляд. Для него не подлежало сомнению, что причиной депрессии Жан-Клода был разрыв с Флоранс (в каком-то смысле это было так), и как раз перед этим он внушал ему, что девушки переменчивы и ничто еще не потеряно. И тогда Жан-Клод сказал, что у него рак.
Это не было обдуманной ложью, скорее мечтой, которую он лелеял уже два месяца. Рак – вот что решило бы все проблемы. Рак оправдал бы его вранье: когда скоро умрешь, какая разница, сдал ты или не сдал экзамены за второй курс? Флоранс