участие в общественной жизни, предоставление выборных мест, слеты, походы, состязания — есть где приложить энергию, проявить себя. И никакой дискриминации — в гитлерюгенде до сорок пятого все состояли, поголовно, и не дети виноваты, что ничего другого тогда в Германии не было. Потому принадлежность к этой организации не в счет, — если только в руководстве не состоял и если ты действительно любишь Германию и готов служить ей, обновленной, миролюбивой, демократической.
А вот с рабочим классом?.. После войны в рабочий класс кто только не записался, таких, как Гюнтер Симон, обер-штейгер с «Клариссы», и два его дружка из дивизии «Мертвая голова» — разве таких трое? Их были тысячи, кто после войны стал рабочим — по нужде, иначе ведь карточек не получишь, и вся эта «общественная щебенка» мучительно переосмысливала свершившееся и ежедневно, ежечасно свершавшееся и отнюдь не была пассивной, в чем-то сознательно, а порой бессознательно тормозила этот процесс обновления. Конечно, не все среди этих людей были отъявленными нацистами, были просто не понявшие сути изменений, не нашедшие себя в новых условиях.
Вот где необходимо двойное внимание, надо и бургомистру Паулю подсказать, и в городском комитете партии посоветоваться...
Допрос второй
I
С утра я дал телеграмму своим, в Москву, что приеду через неделю. На пять часов заказал разговор с Ларисой. Тут дело было посерьезнее. И не потому, что она обидчива или родители у нее такие — начнут сочувствовать: вот тебе, мол, и жених! Просто я судил по себе: желание увидеть эту насмешливую, остроумную, порой резковатую на язык москвичку, желание погладить ее непокорные, с рыжеватым отливом пряди находило на меня все чаще и чаще, и в письмах, которые Лариска посылала раз-два в неделю, сквозило то же желание — увидеться. Но я-то знал, из-за чего теперь вышла задержка, и понимал, что ей в Москве эта причина может не показаться такой уж важной: мало ли их, дел, было и будет...
К одиннадцати явился майор Хлынов, тот самый, которому Герберт Лансдорф-Лоренц пытался передать письмо от неизвестной мне пока немки со звучным именем Карин. Первые полчаса я почувствовал не то чтобы неприязнь, но какое-то внутреннее сопротивление майора: говорил он хоть и спокойно, вежливо, в глаза смотрел прямо, но явственно я ощущал, что он как бы взял себя под контроль и, самое главное, не определил для себя самого, кто я ему — друг или нет. Я перевел разговор на Шварценфельз, где он служил в военной комендатуре, на храм — я знал, что там есть бесценные средневековые витражи, — потом на политическую обстановку в городе, и постепенно Алексей Петрович, так звали майора, стал самим собой.
От беседы с ним у меня осталось двойственное впечатление. Майор Хлынов показался мне человеком серьезным. И его манера говорить, и его умение держаться, и его знание немецкого языка, и его эрудиция — все это внушало уважение. Если же судить по орденским планкам на кителе, майор Хлынов войну прошел с честью. С другой стороны, я теперь точно знал, что вызывали майора в Управление комендатур из-за связи с немецкой певицей Карин Дитмар. И письмо, которое ему пытался вручить Лансдорф-Лоренц, было якобы от нее, во всяком случае, почерк был ее, и подпись была ее. Но майор совершенно уверенно сказал, что, как бы ни решали о нем в Управлении военных комендатур и как бы ни думал об этом я, следователь, — Карин Дитмар такого не допустит: сама в Западный Берлин не поедет и его туда звать не станет.
Сразу же после ухода майора Хлынова я связался с комендатурой в Шварценфельзе, и мне подтвердили, что Карин Дитмар там, никуда не уезжала, а вчера приходила справляться о майоре Хлынове и даже принесла с собой письмо от его имени — якобы Хлынов просил ее приехать к нему в Западный Берлин... Вот теперь кое-что стало проясняться! Но только кое-что: какую роль играл в этой комбинации Лансдорф-Лоренц, я еще не знаю. Кто и для чего пытался спровоцировать Карин Дитмар — тоже. Словом, сегодня еще один допрос, а завтра надо ехать в Шварценфельз. Интересно, что она из себя представляет, эта Карин Дитмар?
II
Лансдорф-Лоренц сидит на стуле, как и вчера, с видом невинно пострадавшего. И он по-прежнему готов давать исчерпывающие ответы на все мои вопросы, разумеется, на те, которые, как он предвидит, я буду задавать. А если я задам непредвиденный? Ну, посмотрим...
— Почему вы стреляли в майора?
— Ах, бог мой, — да потому, что он меня схватил. Или я похож на человека, который, как говорят в Берлине, разрешает пускать себе вшей в шубу?
— Нет, не похожи. И еще вопрос: откуда у вас оружие?
— Сохранил — с тех давних лет, когда я носил форму. Я понимаю, что нарушил решение Межсоюзнического контрольного совета, и готов нести ответственность.
— Присовокупите еще ответственность за покушение на жизнь офицера Советской Армии...
— Допустим. Хотя, повторяю, он напал первым. Я оборонялся. Еще что?
— Вам этого мало?
— О нет. Берлинец скажет — мой ящик полон до краев. С меня и этого хватит.
— Боюсь, что будет больше.
— Что вы хотите сказать?
— Вы никогда не слыхали такого имени — Карин Дитмар?
Он на секунду-другую задумывается, как бы что-то припоминая, потом отрицательно качает головой:
— Нет, впервые слышу.
— Я разъясню: Карин Дитмар — женщина, которая писала то самое злополучное письмо к русскому майору. Там стоит ее подпись.
— Простите, но я не читаю чужих писем.
— Похвально. Даже очень. И вы никогда не встречали ее в Шварценфельзе?
— В Шварценфельзе? Я?
Ага, голубчик, голос-то дрогнул! Теперь — наступать.
— Господин Как-вас-там, может, хватит играть в прятки? «Мой ведь ящик тоже полон до краев». С меня тоже достаточно!
Он мгновенно, артистично и почти натурально, взрывается:
— Я ничего не знаю! Я стал жертвой чьих-то махинаций!
— Но зачем же так громко? Я ведь всего в двух шагах от вас...
— Извините. Суть дела я изложил, остальное решайте без меня.
— Но мне все же хотелось бы услышать более определенный ответ: вы знаете певицу Карин Дитмар по Шварценфельзу?
— Я сказал все. Решайте без меня.
— Решать будет суд. Я прошу ответить на мой вопрос.
Он молча опускает голову, и я понимаю, в чем дело: если Карин Дитмар поверила в письмо от имени майора Хлынова