5. Чахотка как метафораФридрих Шлегель в своем сочинении 1795 года «Об изучении греческой поэзии» пишет, что «интересное — идеал романтической поэзии»[136]. А ведь никакая другая болезнь не делает человека настолько «интересным», как чахотка.
«Как я бледен! — говорил о себе лорд Байрон, глядя в зеркало. — Я хотел бы умереть от чахотки». «Почему?» — спросил его друг, которого он посещал в Афинах в 1810 году. «Потому что дамы станут наперебой говорить: „Посмотрите на бедного Байрона, каким интересным он выглядит на пороге смерти“»[137].
Чахотка считалась «особенным» страданием, подчеркивающим индивидуальность больного. В античности ее воспринимали как болезнь противоположностей, телесных и душевных: пугающая бледность сменялась ярким внезапным румянцем, лихорадочная, бесцельная активность и эйфория — оцепенением и печалью, неудержимая жажда жизни — смертельной тоской[138].
Больной зачастую казался полным жизни и цветущим, хотя на самом деле угасал. Внешность чахоточного обманчива: живость — лишь проявление внутреннего конфликта, румянец, якобы знак здоровья, на самом деле — признак температуры, а приступы жизнелюбия — свидетельство близкой кончины[139]. Симптомы чахотки похожи на признаки влюбленности или любовной тоски. До XIX века верили, что чахотка — следствие неразделенной любви.
Понятия «чахотка» и «фтизис» (истощение) описывают организм, который расходует сам себя. С этим связано представление о том, что больного чахоткой иссушают его же собственные, до предела накаленные чувства[140]. С античности чахотка считалась болезнью страстных натур и недугом страстей. Но страсти чахоточного больного слишком сильны. Его жар — признак внутреннего горения, испепеляющего пламени, сжигающего его тело[141]. Болезнь — это разрушительный костер души, в котором сгорают один за другим дни страдальца[142].
Чахотка ускоряет ход времени. Больного, знающего о кончине, одолевает жажда жизни, вожделения разного рода: эйфорический угар, возросший аппетит, неуемное сексуальное влечение, порочная, грешная любовь. Пример такого проявления болезни — Маргарита Готье, «Дама с камелиями» Александра Дюма-сына, чахоточная куртизанка, самоотверженная грешница, жертвующая собой ради любимого и умирающая от чахотки.
Но пока тело больного «иссякает», тает, дематериализуется и становится прозрачным, утончаются и совершенствуются его душа и сознание и высвобождаются из телесной оболочки, одухотворяется его личность.
Ученик Гегеля Карл Розенкранц писал в 1853 году в своей «Эстетике безобразного»: «Истощение, горящий взгляд, бледные или лихорадочно пылающие щеки больного могут дать непосредственное представление о его сущности и душе. Дух в это время уже почти отделился от плоти. Он еще не покинул тело затем только, чтобы действительно превратить его в чистый символ. Тело становится прозрачно-хрупким, дух покидает его, он уже почти сам по себе»[143].
Превозносимая, чахотка стала признаком экстраординарной индивидуальности. «Глубоко в душе чахоточный больной знал, что причина его болезни — в его особенности»[144].
Неслучайно повышение символического статуса чахотки совпадает с периодом, когда буржуа открывает и познает свою индивидуальность и с ликованием снова и снова ее утверждает[145]. Он хочет узнать самого себя в своей уникальности и особости. Он погружается в себя, исследует самого себя и свой внутренний мир, пишет дневники, письма, в которых открывает свое сердце, мемуары, эти сказания о героях повседневности. Любовь захватывает его, как нечто исключительное, любимому человеку признается он в своих страстях и слабостях. Он читает психологические романы об индивидууме с его опытом и чувствами, которые образуют целый мир. Он горд своим образованием и вкусом. Весь мир вращается вокруг него.
Всё это делает чахотку такой завораживающей для той эпохи. При этом казалось, что она поражает хрупкие, чувствительные, тонко чувствующие и печальные натуры, которым не достает прочности и жизненной силы. Рене Теофиль Гиацинт Лаэннек, врач, практиковавший в госпитале Сальпетриер и больнице Некер, изобрел стетоскоп — важнейший диагностический инструмент до открытия рентгеновских лучей. С помощью стетоскопа Лаэннеку удалось изучить и описать целый ряд болезней: бронхит, воспаление легких и прежде всего — чахотку[146]. Лаэннек считал чахотку неизлечимой и сам умер от нее в 1826 году. Он писал: «Среди причин туберкулеза я не знаю ни одной более определенной, нежели печальные страсти, прежде всего, когда они слишком глубоки и долги»[147]. Романтическая чахотка читалась болезнью души, страданием, «связанным с экзистенциальной раной»[148]. Источник болезни — в самом больном, чахотка лишь выражение его личности.
Такое представление пережило романтизм на много десятилетий. Так, Франц Кафка, после того как в сентябре 1917 года у него диагностировали туберкулез, записал в дневнике: «…рана в легких является лишь символом, символом раны, воспалению которой имя Ф.»[149],[150]. А в 1920 году он объяснял Милене: «Я болен духом, а заболевание легких лишь следствие того, что духовная болезнь вышла из берегов»[151].