Болезнь страсти и печали, чахотка, казалось, поражала людей творческих. Она стала стигмой чувствительных, гениальных молодых художников, избранных, для которых болезнь связана с познанием и благородством духа. Перси Биши Шелли утешал больного туберкулезом Джона Китса: чахотка — это болезнь, «выбирающая тех, кто умеет писать такие хорошие стихи, какие писал ты»[152].
Две французские исследовательницы истории общества Клодин Херцлих и Янин Пьерре заявляют: «Весь XIX век продолжались особенные отношения между туберкулезом, искусством и литературой»[153]. Ницше в книге «Воля к власти» пишет: наследие романтизма в том, что «кажется, невозможно быть художником и не быть больным»[154].
6. Болезненная красотаЧахоточный больной знал, что он не такой, как другие, он исключение, и чем больше опасность, чем ближе смерть, тем более его избранность, аристократичность, хрупкость и чувствительность. В его личности сроднились таинственная красота с внутренне обреченностью[155]. Больной завораживал свое неземной, эфирной, прозрачной, тающей хрупкостью и бледностью. Так, медик Пауль Фердинанд Штрасман в 1922 году описывал чахоточную «привлекательность посредством… внешней соблазнительности: хрупкие цвета, румяные щеки, так называемые «кладбищенские розы»[156].
Чахотка создала собственный идеал красоты. В первой половине XIX века болезненность и телесная хрупкость стали модой[157]. Сьюзен Зонтаг называет туберкулез и вовсе «гламурной болезнью»[158].
«Шопен заболел туберкулезом в то время, когда крепкое здоровье было не в моде, — писал композитор Камиль Сен-Санс в 1913 году, — в моде была бледность и изможденность. Княгиня Бельджойозо (одна из самых известных femmes fatales своего времени) прогуливалась по бульварам, бледная как сама смерть»[159]. Она была законодательницей чахоточной моды. Богемный Теофиль Готье в молодости «не мог считать поэтом никого, кто весил бы более 99 фунтов[160]»[161].
О красоте и значимости, которыми наделяет больного чахотка, упоминали известные больные XIX века. Людвиг Тик так описывал своего друга Новалиса: он был «высок, строен, с изящными манерами, с ясными блестящими карими глазами, а оттенок его лица, особенно одухотворенный лоб, казались почти прозрачными»[162]. На очень популярной поздней гравюре 1845 года облик Новалиса становится почти девическим, он изображен юношей с по-детски мечтательным взглядом[163].
Фредерик Шопен также трогал женские сердца своей аристократической внешностью и необходимостью в утешении. Слабое тело, белокурые шелковистые волосы, бледная кожа, потерянный мечтательный взгляд. Если бы не нос с горбинкой и не сильный подбородок, он бы тоже выглядел женственно[164]. «Милый, бледный и эфирный», — описывала Шопена пианистка Генриетта Фогт, хозяйка самого популярного салона в Лейпциге[165]. А подруга Ференца Листа, острая на язык графиня Мари д’Агу сообщала: «Шопен неотразим. Только постоянно кашляет. Но кашляет бесконечно грациозно»[166].
Но была еще и демоническая красота «дьявольского скрипача» Никколо Паганини с его всепоглощающей мрачной романтикой. Он был пугающе сух, одевался в черное, черный цвет еще больше подчеркивал его бледное лицо со впалыми щеками и крючковатым орлиным носом, руки были необычайно длинны, с ужимками безумца склонялся он перед публикой чуть не до земли и был знаменит своими распутством[167]. Генрих Гейне называл его «вампир со скрипкой»[168].
Жившая в Париже русская художница Мария Башкирцева упоминает в своих дневниках 1883 года об этом культе чахотки: «Было, кажется, такое время, когда чахотка была в моде, и всякий старался казаться чахоточным или действительно воображал себя больным»[169],[170].
7. О смерти прекрасной и ужаснойСмерть от чахотки, казалось, была полностью дематериализована и признана «прекрасной». У философа Карла Розенкранца мы читаем: «…смерть вовсе не обязательно искажает и обезображивает черты лица, напротив, лицо становится красивым и умиротворенным»[171].
А Фридрих Шлегель сообщает о кончине Новалиса: «…трудно было поверить, что можно умереть так умиротворенно и красиво»[172].