– Господа новгородцы, дань в Орду – неминучая!.. Зачем кичиться станем своею силой чрезмерно? Вспомните, какие царства ложились под стопою завоевателей! В пять дней Владимир взяли. Да и Суздаль – в те же самые дни. За один февраль-месяц – помните? – одних городов только четырнадцать захлестнули!.. Сквозь Польшу проломились. В немецкую державу вторглись, рыцарей поразили. А в Мадьярии?! И войско, и ополченье, чуть не во сто тысячей, истребили все, до единого. Короля Бэлу хорваты укрыли. После побоища под Лигницей – ведь слыхали, – где Генрих пал… Не худые воины были. И кованой рати, конницы панцирной было там не тысяча и не две!.. А что же? – после побоища того Батыю девять мешков рыцарских ушей привезено было!.. И не оба уха у мертвецов отрезали, но только правое одно: для счету!..
Александр остановил речь. Падали редкие влажные хлопья снега. Народ молчал… И вот опять тот же звонкий и дерзкий голос выкрикнул:
– Ничего!.. Пускай!.. У нас в Новгороде лишних ушей довольно – клевретов твоих!..
Александр кинул оком в толпу. Теперь он рассмотрел крикуна: хрупкий, но подсадистого сложенья, желтоволосый и кудреватый добрый молодец, в валяной шляпе пирожком, стоял в толпе, откинув голову, и, прищурясь, дерзко смотрел на князя, окруженный своими сторонниками, которые, как сразу определил князь, даже и подступиться не дали бы никому чужому к своему вожаку.
Князь вспомнил, кто это был: это был Александр-Милонег, из роду Роговичей, староста гончаров и ваятелей, работавших на владычном дворе и в прочих церквах.
У владыки Далмата он его и застал однажды, когда художник, почтительно склонив голову, принимал указанья архиепископа касательно выкладки мозаикой новой иконы…
Александр Ярославич простер руку в сторону старосты гончаров и, глядя на него, сурово ответил:
– Нет, Рогович, ты ошибаешься! Зачем мне, новгородцу, клевретами в своем городе обставляться? А вот ты зачем – новгородец же! – подголосков своих этакое количество с собою приволок на вече?
И едва произнес он эти слова, как сразу они отдались довольным, радостным гулом среди сторонников князя. Особенно радели, на этот раз за князя, Неревский конец, где больше – купцы, а также Торговая сторона, заречники. Купцы – особенно те, что с Востоком торговали, – еще при дедах и прадедах Ярославича постигли на своем горьком опыте, сколь опасно дразнить и гневать суздальского великого князя: чуть что – сейчас перехватит Волгу, Тверцу, закроет доступ и низовскому, и булгарскому, и сибирскому, и китайскому, и кабульскому гостю; да и купцов самих новгородских переловит – и по Суздальщине, и по волокам, и в Торжке, да и в темницу помечет с земляным засыпом. Нет, уж лучше ладить с ними, самовластцами суздальскими!.. И ныне ведь чего этот хочет Ярославич? – да только чтобы от разоренья татарского малой данью город спасти!.. Так чего ж тут супорствовать, чего ж тут против князя кричать купцу или боярину?! Другое дело те вон: голота, босота, да худые мужики – вечники, да ремесленники, да пригородный смерд – огородник, да неприкаянные ушкуйники! Им что терять!.. Пожитков немного!.. А головы им не жалко. Эти и на татар подымутся! А ведь слыхать, что верхних людей – купцов, бояр – татары в живых не оставляют, а ремесленнику – ему и в Орде хорошо… как попу: убивать их не велено…
И Торговая сторона, Неревский конец весь – они шибко кричать стали за князя.
Однако и простой люд сильно подвигнулся за Ярославича после того, когда не раз и не два он зычным голосом возвестил:
– Друзья новгородцы!.. Да ведь то возьмем во вниманье: сие – не порабощенье нам, но только – откуп!.. Не порабощенье, а откуп!
В толпище доброжелательно загудели. Однако выкрикивали и другое.
– И без того налога тяжкая на товары! – крикнул опытный горлан-вечник, со спиною как деревянная лопата, нескладный мужик, именем – Афоня Заграба. – Каждый, кому не лень, берет с товаров!.. И владыке – от торгу десятая доля, и от всякого суда – десятую векшу, и на князя! Всем надо, всем надо: кому что требит, тот то и теребит с работного человека, с ремесленника, – горестно и насмешливо воскликнул он. – А тут еще татары станут каждый товар тамжити!..
Толпа зашумела.
Александр Ярославич понял, что надо вмешаться, и нашелся ответить шуткою, до которой столь охоч был новгородский вечник.
– Что говорить! – сказал князь. – Добро там жити, где некому тамжити!..
Послышался одобрительный смех.
– Верно! Верно!.. – раздались голоса.
Александр добавил:
– Знаю: тяжко. Налоги, дани, поборы – лучше бы без того. А только где ж, какая держава стоит без того? Не слыхивал!..
И княжое слово опять взяло верх.
Но и противники его не унимались. Опять все чаще и чаще стали раздаваться из толпы выкрики и жалобы:
– Пошто хлеба не даешь новгородцам с Низовья? Слыхать, в Татары весь хлеб гонишь!..
– Голодуем, княже! Обезножели, оцинжели!.. Ребятишки в брюхо растут!..
– К соли подступу нет – за две головажни куну отдай! Куда это годится?
– А хлеб? Осьминка ржи до гривны скоро дойдет!
– Богатинам пузатым – им что? Не чутко!.. Купцы да бояре – большие люди – оборони Господь!
– Ты бы так сделал, как при Михаиле-князе, при посаднике Водовике: тогда селянину добро было. На пять лет льгота была смердам не платить!..
Невский нахмурился: этот выкрик о сопернике его отца, о князе Михаиле Черниговском, и о посаднике Водовике мало того, что был ему крайне неприятен, – он показывал, что враждебные ему силы – сторонники князей Смоленских, Черниговских, а и купцы западной торговли – опять осмелели.
Насторожились и посадник и тысяцкий. Расторопнее задвигались, беспокойно засмотрели и вечевые служители – биричи, и управлявшие ими – подвойские.
Вечевой дьяк со своими двумя помощниками, вечевыми писарями, устроившимися на ременчатых складных стульях под рукой посадника Михаилы, тоже принял какие-то свои чрезвычайные меры, дабы встретить надвигающуюся бурю во всеоружии. Он что-то шепчет на ухо и тому и другому из писарей.
На коленях как того, так и другого писаря поставлен прикрывающий колени невысокий, из некрашеного дерева, крытый ящик, с покатой кпереди столешницей. В этой столешнице, на верхней кромке, врезана чернильница – глиняный поливной кувшинчик. В правом углу, на той же кромке, из круглого отверстия белеется усатый пух гусиных перьев, очиненных для писания. Перед лицом каждого из писарей, упираясь нижним обрезом в кромочку на доске, лежит по тетради из выбеленной, как бумага, телячьей кожи, – пергамент, телятинка.
Ни тот, ни другой писец не смеют занести что-либо в тетрадку, покуда вечевой дьяк не скажет, что именно. Телятинка до того дорога, что сплошь и рядом предпочитают соскоблить старую запись, чтобы нанести новую. А потом и эту соскоблят, когда придет час еще что-нибудь записать…