равенства противостояли новые иерархизации. Их можно обнаружить, к примеру, в регулировании международных отношений. Благодаря Вестфальскому миру 1648 года в Европе во множество тонко дифференцированных отношений подчинения и особых привилегий была введена упрощающая всё иерархия – хотя в то же время видеть в этом спонтанное создание Вестфальской системы суверенных великих держав, якобы просуществовавшей до 1914 или даже до 1945 года, было бы огрублением[843]. Лишь в XIX веке, особенно после геополитических перемен 1860‑х годов, мы можем видеть исчезновение – как оказалось после 1950 года, временное – из европейской политики мелких и средних государств. Теперь осталась лишь знаменитая пентархия «великих держав». Кто не мог выдержать гонку вооружений, того сбрасывали со счетов в мировой политике. Такие государства, как Нидерланды, Бельгия или Португалия, оказались низведены до положения колониальных держав второго ранга. Как мало значили теперь слабые в Европе, продемонстрировало в 1914 году бесцеремонное нарушение Германской империей бельгийского нейтралитета.
Для неевропейских государств – разумеется, за исключением США – были зарезервированы места лишь на самом нижнем уровне этой иерархии. Там оказалась, например, и супердержава XVI века – Османская империя. Лишь Японии благодаря беспрецедентному напряжению сил нации, мудрой внешней политике и отчасти удаче удалось войти в эксклюзивный круг великих держав – впрочем, за счет Китая и Кореи, после одной из самых кровавых войн эпохи и не без символических унижений со стороны «белых» акторов первого плана в мировой политике. Лишь на конференции в Вашингтоне 1921–1922 годов была наконец формально признана позиция Японии как военно-морской державы первого ранга на Тихом океане и тем самым – ее статус великой державы. В качестве еще одного фактора, оттеняющего постулат равенства, можно рассматривать «вторичные» иерархизации последней трети XIX века. Вслед за гражданским уравнением в правах западноевропейских евреев началась их социальная дискриминация. Отмена рабства в США вскоре перешла в новые практики сегрегации. Новые различия в иерархии сначала формулировались на языке «цивилизации» или «цивилизованного мира» versus «варварство», а позднее – в идиомах отнюдь не подвергавшегося на Западе сомнениям расизма. Расистское отрицание принципа равенства определяло климат международных отношений на протяжении целого столетия, начиная с 1860‑х годов и до эпохи деколонизации. Лишь незаметная революция в представлении о нормах в сторону прав человека, антирасизма, генерализации принципа суверенитета и укрепления права наций на самоопределение с 1960‑х годов подводила здесь к прощанию с XIX веком.
Пятое. Наконец, XIX век был веком эмансипации. Это вряд ли станет откровением. То и дело можно прочесть о «веке революций», охватывающем либо эпоху с 1789 по 1848 год, либо целое столетие до русских революций 1905 и 1917 годов, а также об «эмансипации и политическом участии» как главных тенденциях эпохи[844]. Всегда при этом имеется в виду Европа. Менее тривиально видеть подчеркнуто европейское, происходящее из римского права понятие «эмансипации» в применении ко всему миру. Об «эмансипации» мы говорим, когда «социальные группы освобождают или они сами освобождаются от интеллектуального, правового, социального или политического внешнего руководства, ущемленного положения или из-под власти, воспринимаемой как несправедливая»[845]. Часто понятие применяют также в отношении национального освобождения от господства соседнего государства или империи. Итак, идеалистическое видение, скажем, Бенедетто Кроче, который писал в 1932 году о стремлении к свободе как решающей движущей силе европейского XIX века, следует спроецировать на весь мир?[846] Да, отчасти так.
Некоторые процессы эмансипации были успешными. Они вели к большей степени свободы и равноправия и реже – к действительному равенству. Рабство как легальная институция исчезло из стран и колоний Запада. Европейские евреи, жившие к западу от Российской империи, достигли наилучшего правового и социального положения, которое они имели когда-либо до того. Крестьяне в Европе были освобождены от феодальных повинностей. Рабочие завоевали себе право на свободу союзов, а во многих странах Европы – и избирательное право. Сложнее подвести итоги эмансипации женщин, которая стала публично обсуждаемой темой только c XIX века. Что касается политических прав и шансов женщин, передовые позиции занимали британские доминионы и США. Определить же, изменилось ли к лучшему в целом положение женщин в браке и семье, не представляется возможным даже для Европы. Буржуазная семья несла с собой новые формы принуждения.
Если принять, что и целью революций этой эпохи являлась эмансипация, то успехи выступают ярче, чем неудачи: возможно, это оптическая иллюзия, ибо история охотнее вспоминает о победителях. Известны противоречивые случаи, как Французская революция с 1789 года, чьи представительско-демократические цели раннего периода осуществились лишь после нескольких смен системы, при Третьей республике, – тогда как модель прямой демократии в виде якобинской диктатуры потерпела поражение и пережила краткий ренессанс лишь в Парижской коммуне 1871 года. Неоднозначны по своему эффекту и революции 1848–1849 годов. Безусловно, нельзя сказать, что они потерпели полное поражение, если сравнивать их со случаями абсолютного и безусловного провала, как, скажем, восстание Тупака Амару в Перу или революция тайпинов в Китае. В сочетании революций, с одной стороны, и их профилактики реформаторами с постреволюционным подхватыванием революционных импульсов – с другой, в Европе, во всяком случае к западу от Российской империи, удавалось достичь постепенного расширения закрепленного в конституции политического участия. То, что представительские институты имели здесь корни более глубокие, чем где-либо в остальном мире, облегчало процесс. И тем не менее демократии в понимании конца XX века накануне Первой мировой войны в мире было мало. Не всякое государство, которое установило для себя республиканскую форму правления, – как большинство стран Латинской Америки, а с 1912 года и Китай, – уже гарантировало этим и демократическую сущность своей политики. Географически громадная колониальная сфера распадалась на британские доминионы с высокой степенью демократии, по сути бывшие независимыми национальными государствами, и исключительно авторитарно управлявшиеся колонии в том, что называлось тогда «цветным миром».
В целом даже для Европы картина предстает многозначной и противоречивой. К 1913 году, оглядываясь на тенденции предыдущих десятилетий, можно было говорить о расширении демократии, но никак не о ее неудержимом триумфальном шествии, а звездный час политического либерализма уже остался позади. И все же это был век эмансипации или – если воспользоваться менее пышной формулировкой – сопротивления отношениям принуждения и внешнего управления. Традиционные отношения господства воспроизводились не с тем же автоматизмом, как в предыдущие эпохи. Развитие североамериканской федерации доказало, что вопреки всем теоретическим прогнозам крупное государство, построенное на принципе политического участия, жизнеспособно. Монархический абсолютизм испытывал кризис далеко не только в Европе – внешне менее всего это сказывалось в Российской империи, однако тем более драматичным стал финал 1917–1918 годов. Там, где продолжала существовать матрица легитимации Божьей