милостью (как в России), требовались особые пропагандистские усилия, чтобы сделать ее привлекательной для населения. Сильные монархии, как японская, не были непосредственным продолжением старого, а сознательно придерживались неотрадиционализма. Европейская идея конституции нашла постоянных и горячих сторонников во многих частях неколониальной Азии и Африки. Сама крупнейшая мировая империя, британская, практиковала в доминионах правовую и конституционную форму господства, а незадолго до Первой мировой войны продемонстрировала и в Индии свою готовность к начальным конституционным уступкам. Побуждение к эмансипации исходило все чаще «снизу», от «народа», который благодаря великим революциям в начале эпохи превратился в реального исторического актора и популярный миф. Сопротивление, оказываемое рабами, было повседневным, постепенно накапливающимся вкладом в собственное освобождение. Еврейское население Западной Европы не ожидало милостей от просвещенной власти, а самостоятельно начало осуществлять большой проект внутреннего реформирования. Общественные интересы организовывались на постоянной основе; никогда до того не существовало ничего подобного профсоюзам и социалистическим массовым партиям.
И в зените колониализма и империализма понятие эмансипации не кажется вовсе неуместным. Даже при том, что после завоевательных войн во многих колониях ситуация сначала стала спокойнее и что кое-где с приходом чужеземного господства установился мир, легитимирующие основания колониальной власти все же оставались весьма шаткими. Причины этого совершенно прагматические. Самую популярную легитимационную модель – цивилизирующую миссию – легко можно было проверить по результатам. Колонизированные могли принять самоуверенную риторику колонизаторов, только если вмешательство последних действительно принесло обещанные блага: мир и безопасность, относительное повышение благосостояния, немного лучшие условия здравоохранения, новые образовательные шансы, которыми можно было воспользоваться и без полного отчуждения от своей культуры. Чужеземное господство – старый исторический факт. В этом смысле европейский колониализм в глазах колонизуемых не был сам по себе хуже, чем чужеземное господство иного рода: моголов в Индии, османов в Аравии, маньчжуров в Китае и так далее. Но если обещанного прогресса долго не происходило или ситуация колонизуемых, наоборот, еще и ухудшалась, то колониальные резервы легитимации быстро истощались. Таким положение представало во многих местах уже перед Первой мировой войной. Освободительные движения будущего Третьего мира, вне зависимости от того, называть ли их уже в начале XX века «националистическими» или нет, возникли как ответ на такой дефицит доверия. Критическим интеллектуалам в колониях и в эмиграции не составляло труда вскрыть противоречия между заявленными как универсальные принципами Запада и нередко плачевной колониальной практикой. Таким образом, колониализм после эпохи революций стал идеологически нестабильным (и подвергался публичной критике в том числе в самих колониальных державах)[847], а стремление освободиться от него уже до разных национальных программ стало составной частью колониального порядка, построенного на неравенстве, несправедливости и лицемерии или, как писал в 1898 году Альфред Рассел Уоллес в своем критическом обзоре эпохи, на «бесстыдном эгоизме главных цивилизованных наций»[848].
Девятнадцатое столетие не закончилось внезапно в августе 1914 года, под Верденом в 1916‑м или с приездом Ленина на Финляндский вокзал в Петрограде в апреле 1917‑го. История – не театр, в котором вдруг падает занавес. Но осенью 1918 года многие заметили, что «вчерашнему миру», по названию мемуаров Стефана Цвейга (посмертному, 1944 года), пришел конец. В Европе одни испытывали ностальгию, другие видели шанс начать новую жизнь за пределами разоблаченной «прекрасной эпохи». Американский президент Вудро Вильсон и его сторонники по всему миру надеялись на бесповоротное преодоление дискредитированного прошлого. Двадцатые годы стали по всему миру десятилетием поиска новых ориентиров, шарниром между столетиями – во всяком случае, в политическом смысле. Экономически, как выяснилось, это была увертюра к Великой депрессии – кризису еще более глобальному по масштабам, чем мировая война. В культурном отношении двадцатые продолжали в Европе художественный авангардизм предвоенной эпохи, тогда как в других местах – в Китае или Японии, например, – они стали временем эстетического новаторства. Оставим за скобками, добавит ли что-то для исторического познания, если мы обозначим период с 1914‑го по 1945‑й как «Вторую Тридцатилетнюю войну». В любом случае такая аналогия может быть применима только для Европы. Попробуем иначе: с 1918 по 1954 год по всему миру было найдено удивительно мало конструктивных и долгосрочных решений. Мировая война обнажила некоторые проблемы XIX века; на те из них, которые продолжали существовать, межвоенное время не дало удовлетворительных ответов. Множество вопросов, поднятых еще в XIX веке, сохранили свою остроту и после 1945 года. В долгосрочной перспективе тенденции с конца XIX продолжились до конца XX века. Вторая послевоенная эпоха начала с чистого листа – не всегда удачно, но во всяком случае удачнее, чем первая. Старейшие из тех, кто после 1945 года снова искал новых путей, частично родились и были социализированы еще в XIX веке. Некоторые из них уже в 1919‑м и в последующие годы занимали влиятельные политические позиции или по крайней мере могли получить опыт политической деятельности – например, Уинстон Черчилль, Конрад Аденауэр, Джон Фостер Даллес, Иосиф Сталин, Ёсида Сигеру и Мао Цзедун, или занимались консультациями, как Джон Мейнард Кейнс и Жан Монне. Продолжали работать великие художники, ставшие символами своей эпохи уже до 1914 года. XIX век проторил дорогу катастрофам 1914‑го и последующих годов; Ханна Арендт и другие возложили на XIX век ответственность за них[849]. Но в нем существовали также традиции – либерализм, пацифизм, идея профсоюзов или демократический социализм, – которые и после 1945 года не были полностью дискредитированы и не угасли. Из 1950 года год 1910, когда, по выражению Вирджинии Вулф, изменился человеческий характер, казался бесконечно далеким. В некоторых отношениях, однако, он был ближе, чем ужасы только что минувшей военной поры.
Приложения
Послесловие
Со времени пробуждения в конце XX века нового интереса к всемирной истории теория, по крайней мере в Германии, опережала практику. Велись дебаты о возможностях и принципах написания всемирной истории, в которых стороны заручались поддержкой той или иной историографической традиции. В то же время аналитических исследований по всемирной истории все еще немного. Прежде всего не хватает обобщающих описаний эпох, которые можно было бы назвать «синтезом», не порождая при этом ложного впечатления, будто речь идет о противоположности анализу, то есть о простом дистилляте хрестоматийных сведений. Единственная новая обзорная работа глобального охвата, которая вышла из-под пера немецкоязычного историка и которая удовлетворяет высшим критериям, – это опубликованная в 2005 году «Всемирная история» с XV по XIX век Ханса-Генриха Нольте. Несколько раз выступив со статьями в рамках этой программной дискуссии, я и сам ощущал потребность, если не обязанность испробовать собственные рецепты: после поваренной книги пора было отправляться на кухню.
Настоящая книга создавалась старомодным образом: как одиночное предприятие без привлечения стороннего финансирования и коллективных