К восьмидесятым годам XIX века японская монархия уже пришла в буквальном смысле в состояние покоя. Токио превратился в императорский мегаполис – символический и ритуальный центр нации, площадку для публичных выступлений, которые ни в чем не уступали западным. Сосуществовали два хорошо организованных процесса: спектакль монархии и дисциплина населения, которая в быту была нормирована и «цивилизована» такими институтами, как школа и армия[840]. В этом Япония едва ли отличалась от западных монархий и республик. Выделялась же Япония особенно умелой инструментализацией фигуры сначала странствующего, а позже осевшего в столице монарха. Как только централизованная политическая система стала хорошо функционировать и вся власть была сосредоточена в Токио, необходимость императора в путешествиях отпала. Тогда как при менее монолитном порядке, как в России, было желательным, чтобы царь время от времени вступал в личный контакт с провинциальным дворянством, несмотря на то что из‑за неоднократных попыток покушений, как в 1866 году на Александра II (он был убит в 1881‑м), выходить за дворцовые стены стало рискованно. В случае Абдул-Хамида II подобная напряженность привела к расколу в представлении правителя о себе и обо всех остальных. Если султан хотел, он мог выступать как «модерный» монарх, чье государство все глубже проникает в повседневную жизнь османского населения, однако одержимость султана его личной безопасностью привела к тому, что он показывался перед своим народам реже, чем многие его предшественники, а также никогда не выезжал за границу. При таком положении дел необходима действенная символическая политика – чтобы компенсировать недостаток публичности правителя[841]. Эта политика подчеркивала, например, религиозную роль султана как калифа всех верующих.
Институт халифата был обращен к наднациональной общности и подходил скорее для панисламских целей, нежели для создания имперской или национальной идентичности. В Японии, напротив, монархия стала важнейшим культурным интеграционным фактором возникающего национального государства. После 1871 года в Германской империи, устройство которой было более федеративным и менее унитарным, чем Японии Мэйдзи, император Вильгельм I (1871–1888) играл похожую – хотя и более бледную в личном плане – роль, правда, без квазирелигиозного культа императора и без «верности императору» как высшего критерия политической лояльности. В Великобритании обновленная викторианская монархия тоже оказалась очень успешной как объединяющая сила, в том числе в отношении Шотландии, которая пользовалась особенной любовью королевы. В империи интегрирующий фактор монархии проявлял себя в меньшей степени, чем на Британских островах, однако сохранение Содружества, которое до сих пор в значительной степени обеспечивается симпатиями к британской короне, свидетельствует о трансграничной стабильности (и способности к трансформациям) монархии. Вторая по величине колониальная империя европейцев, Третья Французская республика, не преуспела в создании такой добровольной связи бывших колоний с «метрополией».
Третья форма новой монархии в XIX веке выполняла прежде всего объединяющую функцию. Империя Наполеона III (годы правления 1852–1870) была режимом аутсайдера и парвеню; он успешно опирался на миф своего дяди, но при этом никогда не мог затушевать тот факт, что сам не принадлежит ни к одному из крупных правящих домов Европы. Наполеону удалось то, чего не удалось в 1915 году Юань Шикаю в Китае: в постреволюционной ситуации недавно основанной республики стать из избранного президента императором. Несмотря на путчистское прошлое, Наполеона III уважали в кругу европейских властителей. Некоторые азиатские монархи видели в нем образец просвещенного самовластия[842]. Великобритания безотлагательно признала его режим, прежде всего по внешнеполитическим причинам, и наоборот, Наполеон, который рос далеко от придворной жизни, быстро научился правилам монархической роскоши и корректного этикета. То, что он уже в 1855 году принимал в Париже королеву Викторию и принца-консорта, стало для Наполеона триумфом: первый с 1431 года визит правящего английского монарха во французскую столицу был не придворной встречей чистокровных кузенов и кузин, а политическим государственным визитом модерного типа[843]. Наполеон III, в отличие от императора Мэйдзи, был революционным победителем; он не заключал союз с революционной элитой, как Мэйдзи, а обеспечил себе власть собственными силами, сначала в декабре 1848 года на выборах в президенты республики, тремя годами позже – через военный путч, а затем еще через год – созданием наследственной империи. Таким образом, Наполеона можно считать self made man, которому не нужно было ссылаться – в отличие от Муцухито шестнадцатью годами позже – на институциональную непрерывность императорского поста.
Характер власти Наполеона III до сих пор остается спорным для историков; они часто использовали термины «цезаризм» и «бонапартизм»[844]. Историки едины с комментаторами-современниками, такими как Карл Маркс и прусский публицист Константин Франц, в том, что это был модерный тип государственного строя. Если игнорировать социальные основы режима, модерными в политическом порядке Наполеона III были три пункта. Во-первых, президент, а затем и император отдавал должное постреволюционной риторике народного суверенитета и видел базу своей легитимности в плебисците декабря 1851 года, в котором путчист получил одобрение свыше 90 процентов из более чем восьми миллионов голосующих французов. Император считал себя ответственным по отношению к народу и включил в Конституцию 1852 года свое право консультироваться с народом в любое время. При этом он мог быть действительно уверен в том, что правит в соответствии с желаниями большей части французского населения, в особенности сельского. Это была монархия, которая получила свою легитимность благодаря согласию населения, но которая также больше, чем любая из ее предшественниц, старалась поддерживать позитивное настроение народа публичными праздниками, церемониями и торжественными мероприятиями[845]. Во-вторых, по меркам середины XIX века, можно считать модерным явлением то, что режим, пришедший к власти путем кровавых и жестоких репрессий против оппозиции, начиная с 1861 года сначала нерешительно, а с 1868 года энергично стал выстраивать формы своей внутренней власти на конституционной основе. Луи Наполеон включился в преемственное течение французской конституционной истории, и именно это дало ему возможность с начала шестидесятых годов заняться упорядоченной либерализацией системы, в которой другие конституционные органы, при главенствующем императоре, постепенно наделялись более широкими правами и возможностями. Таким образом, изначально почти всемогущую фигуру монарха удавалось ослаблять, не разрушая систему. В-третьих, император предусматривал активную роль государства в создании условий для экономического благосостояния. Его усилия по переустройству Парижа были таким же проявлением этой активистской концепции государства, как и ряд его мероприятий в области экономики: это был режим беспрецедентный по своей интервенционистской экономической политике[846].
Нельзя не увидеть определенные параллели с Японией. Хотя там отсутствовала мысль о суверенитете нации (которую не принимал и такой европейский император, как Франц Иосиф)[847], проект Мэйдзи точно так же вел к тщательно подготовленной конституции как кульминации национально-государственной интеграции, а экономический интервенционизм правительства