столбы, провода, заросли кустарника, островки скошенных полей меж лесов проносились мимо, и Григорий Иванович почти физически ощущал, как трется эта лента с меняющимися на ней видами о его глаза, а над горизонтом недвижно замер и, казалось, навечно застыл упершийся в него гигантский диск раскаленного ярила. Это было не солнце, а именно то ярило, на которое смотрели наши предки язычники и те, кто жил до них…
Проходили тысячелетия, изменялись ландшафты, появлялись и исчезали моря и горы, сменялись поколения людей, а ярило смотрело на землю вот так же неизменно и вечно. И таким же тревожно-багряным был тогда закат и еще будет таким же для других на постоянно преобразуемой земле…
«Если нельзя обойтись без преобразования, то нужно следить, чтобы оно обязательно было разумным, — подумал Скурлатов. — И не откупаться благими пожеланиями, а каждый должен что-то делать. Каждый на своем месте! Может быть, в день совершеннолетия люди должны давать клятву верности земле. Не знаю, наверное, это глупость, но надо что-то делать, чтобы не гибли Серебрянки…
Уходил, уходил от тяжелых мыслей Скурлатов и вышел опять прямо на них. Не складывается жизнь, хоть удавись, не складывается. И не закричишь ведь вслед за великими: «Черт меня дернул родиться не в тот век!» Родился вовремя… Время-то тоже наша родина, единственная и неповторимая. Все рождаются в свое время, да не всем дано найти свое место. Многих несет как перекати-поле. Не могут ни за что зацепиться. Неужели и он такой?
«Такой, такой, — безжалостно били в стыки рельс колеса вагона. — Такой…»
Эти мысли всю ночь терзали Скурлатова, но, видно, перед самой станцией крепко уснул, и разбудил его проводник. Вскочил, в две минуты оделся, схватил портфель и плащ, выскочил в пустой коридор вагона с тревожным и радостным чувством: «К дому подъезжаю, к дому…» И хотя до Перелаз от станции было еще почти сорок километров, это уже дом. Отсюда Скурлатов первый раз уезжал надолго в большой мир, когда отправлялся «учиться на врача», и сюда же десятки раз возвращался.
Поезд, натужно вздыхая и скрипя вагонным железом, еще не остановился, а Григорий Иванович уже увидел Василия. Тот стоял посреди платформы и нетерпеливо вертел головою. Скурлатов на ходу соскочил с подножки и рванулся навстречу брату. Обнялись и не разнимая рук пошли к выходу с перрона, засыпая друг друга бестолковыми вопросами: «Как ехал? что мать? как семья?..»
За низким зданием вокзала, на пустыре, который громко назывался привокзальной площадью, сиротливо стояла забрызганная грязью «Нива». Василий, открывая дверцу ключом, гордо представил ее брату.
— Агрегат — зверь. Засекай, за полчаса до Перелаз домчу.
— Да, конь добрый! — подыграл брату Григорий. — Только за полчаса не надо. Я теперь дед, и меня следует беречь.
Всю дорогу братья подшучивали друг над другом, сбивчиво выкладывали новости. Потом заговорили о матери, и их веселое, подогреваемое радостью встречи настроение стало угасать и скоро совсем исчезло.
— Хворать стала часто, — будто жаловался на кого-то Василий. — И на зиму ее одну никак оставлять нельзя. Хоть и машина своя, а не наездишься за полсотни верст… Работа ведь, да и домашние дела…
«Нива», отчаянно петляя между выбоинами, мчала по знакомой дороге, которая всегда, сколько помнит себя Григорий, называлась главным трактом. Скурлатов-старший слушал брата, и к нему возвращалось то дурное настроение, с которым он уезжал из Москвы.
«Вот еще одна неразрешимая проблема, которую нужно разрешать, — думал он. — Как вырвать отсюда мать? Скоро семьдесят лет на одном месте. «Родилась и умру здесь. У меня тут все…» И верно, у матери в Перелазах все: и могилы ее родителей и дедов, и замужество, и рождение детей, и проводы отца на войну, которого не помнит ни Григорий, ни тем более Василий. Грише было четыре, а брату и года не исполнилось. Отец там и остался, на той далекой войне.
Он умер молодым. Ему шел только тридцатый. В семье Скурлатовых о нем всегда говорили: «погиб», «не вернулся с войны»…
Всё так… Но отец умер в госпитале, спустя месяц после окончания войны — 8 июля 1945 года, где-то под Берлином. Что же тогда была за медицина? Больше двух месяцев человек жил. Ведь он был ранен еще в самом начале апреля в боях на Зееловских высотах, и его не могли спасти…
Жил, надеялся, писал домой: «…тяжело, но война кончается, и я теперь доживу до встречи с вами, мои дорогие…» Это в первом. Но были и еще письма… после 9 мая в них была не только уверенность, что он вернется домой, но и ощущалась какая-то успокоенность. «…Отпраздновали мы, госпитальные жители, Победу. Посетило нас командование и поздравило всех… Теперь уже скоро свидимся…» И опять слова о доме. Мать повеселела. Достала из сундука отцову одежду — черные суконные брюки и синюю фланелевую рубаху, — все, что смогли сберечь за войну.
— Скоро заявится наш солдат, — светилось ее лицо.
А потом, как обухом по голове, та казенная бумажка: «Умер от ран». Что же там случилось? Делали операцию? Не выдержало сердце? Но ведь он был молодым. Шел только тридцатый… Что стряслось? Оторвался тромб? Внутреннее кровоизлияние? Что?
«Иван, что же они сделали с тобою? Почему не спасли?» — помнит он режущий крик матери.
И никто не мог ей ответить. Не мог и он, Скурлатов Григорий, переживший отца уже на полтора десятка лет, узнать, что же там случилось…
Его мучила эта «тайна гибели отца». Когда стал взрослеть, может, и в медицину пошел, чтобы «прояснилось». А начал учиться, а затем работать и понял, что причин могло быть столько… Выясняй не выясняй, а ничего не изменится. Отец навсегда остался там, с теми миллионами, не вернувшимися в свои семьи.
Как же ему не хотелось умирать, прошедшему всю, непостижимо долгую, войну! Как не хотелось! Ему, молодому, дожившему до Победы, увидевшему край войны… В самом начале другой, мирной жизни…
А разве хотелось тем, кто умирал в сорок первом и сорок втором? Никому не хотелось, ни молодым, ни старым…
И остались они двое сирот у матери.
Недоедала, недосыпала двадцатипятилетняя вдова, растила детей. А те поднялись и выпорхнули один за другим из гнезда. Ей тогда только сорок было… «Бабий век свой прожила. Куда же теперь? Буду внуков ждать».
Но с внуками тоже не очень ладно вышло. Одна у него Оля. А Василий все еще собирается заводить детей. Жен меняет, как цыган коней. Третья уже… Пора бы и остановиться…
— Ты что загрустил, Иваныч? — повернулся к брату Василий. — Не переживай, мать, она мать и