или человеческим уважением (опять эта моя мания все принизить). Я надеюсь, что ты простишь это мне и поймешь через эти нелепые слова все то, что мне хотелось тебе сказать и что подобно навернувшимся слезам или взрыву смеха…
Мишель
(...)
Выхожу из синема, где смотрел «Грозовой перевал»: Хитклиф живет с призраком Кэтрин — как я хотел жить с призраком Лауры. В субботу, в Ла Вессене, мне вспомнился «Грозовой перевал». Я вспоминал о нем и в Ферлюке. Предполагаю, что эти скитания по горным пансионам помогли мне забыть об отвращении к «комедиям». Правда, это только предположение. В конечном счете, я все больше и больше погружаюсь в неведение.
Лаура не вспоминается мне с прежней силой. Всем моим существом владеет Дениза, живая. Кругом хаос, а я живой и пьяный от угнетающей чистоты Денизы, которая так прекрасна, что я не мог об этом даже мечтать (мне кажется, что она красива красотою зверя). Не полюбить вот так Денизу, не почувствовать этой сердечной боли, навевающей смертную стужу, значило бы изменить всему: ведь невозможно, чтобы дерево перестало пускать почки, расти (…)
В декабре 1937 г. Морис Хайне по нашей просьбе отвез нас с Лаурой к тому месту, которое де Сад выбрал для своей могилы. «Прах будет рассеян поверх желудей…», впитан корнями дубов, обратится в ничто в болотистой земле лесосеки… В тот день шел снег и наша машина застряла в лесу. Свирепствовал ветер. На обратном пути, расставшись с Морисом Хайне, мы с Лаурой сообразили поздний ужин: ожидались Иванов и Одоевцева. Как и было задумано, ужин оказался не менее свирепым, чем зимний ветер: голая Одоевцева принялась блевать.
В марте 38–го мы приехали на это же место с Мишелем Лей–рисом и Зеттой. Хайне на этот раз с нами не было. В Эпероне Лаура посмотрела последние в своей жизни фильмы: шло «Безвозвратное путешествие» (Тэя Гарнетта), она его раньше не видела. Весь день она вела себя так, будто болезнь отступила, не подтачивала ее, и еще засветло мы подошли к болоту, которое де Сад назначил для своей могилы. Немцы только что заняли Вену и воздухе пахло войной. Вечером, когда мы возвращались, Лауре очень хотелось увлечь Зетту и Лейриса на излюбленный наш путь. Мы специально заказали ужин в том же заведении, где заказывали ужин для Ивановых. Но едва переступили порог дома, как Лаура ощутила первый приступ этой болезни, что в скором времени унесла ее в могилу: у нее случился сильный жар и она легла в кровать, с которой ей не суждено было подняться. После второй поездки к «могиле» де Сада она покидала дом лишь однажды, в конце августа. Я возил ее на машине в лес. Она вышла только один раз: перед поверженным молнией деревом. Мы проезжали по равнине Монтэгю, где она упивалась красотою холмов и полей. Но едва войдя в лес, Лаура увидела справа от себя двух мертвых воронов, они были повешены на ветвях невысокого дерева…
я загадала, чтобы повсюду
он меня сопровождал
всегда меня опережал
как рыцаря его герольд
(«Ворон», из «Сочинений Лауры»)
Мы были недалеко от «дома» Я увидел воронов через пару дней, когда проходил по этому же месту. Когда я ей об этом рассказал, она вся затрепетала, а голос ее так дрожал, что мне стало страшно. Только после ее смерти я понял, что столкновение с мертвыми птицами она сочла знаком. От Лауры осталось лишь неподвижное тело: я только что перечел ее рукописи, и первое, что мне попалось, было стихотворение «Ворон».
3 июня 1940 г. Немцы только что бомбили Париж (зачеркнуто: мне сообщили, что одна из бомб упала на клинику на улице Буало, где Лаура пробыла два месяца перед тем, как переселиться ко мне, в дом на Сен–Жермен, где она скончалась. Я не знаю, какое из зданий клиники пострадало. Не дойдет ли очередь и до моего дома на Сен–Жермен? В одном письме к Лейрисам Лаура писала, что этому дому, который она с презрением называла «монашеской обителью», суждена гибель в какой‑нибудь катастрофе. Я пишу об этом сегодня, когда все и вылилось в этот «шумный, абсурдный и неистовый хаос», который она предрекала нашему миру).
Добавлю следующее: на пороге славы я встретил смерть в виде украшенной подвязками и черными чулками наготы. Кто приближался к более человечному существу, кто мог вынести более ужасную фурию: эта фурия, взяв меня за руку, провела меня по всем кругам ада моего существа.
Я только что рассказал свою жизнь: смерть взяла имя ЛАУРЫ.
(Из черновых записей к «Виновному», 1939–1940)
Вообразить себе невероятной красоты мертвую женщину: она не бытие, в ней нет ничего уловимого. Никого нет в спальне. Бога нет в этой спальне. Спальня пуста.
…Как узнать удачу, не заручившись для этой цели силой любви, которая прячется?
Удачу творит немыслимая любовь, которая бросается в безмолвии в голову. Она, словно молния, бьет с высоты небес и она это я! Разбитая молнией капелька, один только миг: ослепительнее самого солнца.
(«Виновный», 1944)
***
Я принимаю сторону тех, кого люблю за вызов. Я не терплю, когда вижу, что они забывают об удаче, коей они могли быть, если бы играли.
Л. когда‑то играла. Я играл с JI. И нет мне покоя с тех пор, как я выиграл. И мне не остается ничего другого, как играть дальше, оживить эту по–настоящему безумную удачу…
Л. играла и выиграла. Л. умерла.
Очень скоро, говорила мне Л., почва уйдет у тебя из под ног.
(«О Ницше», 1945)
* * *
Очевидно, что лишь в ночи я могу определить то, что называю суверенной операцией. Я давал описания сложных элементов, пока еще неразборчивых побуждений, мои усилия остаются извне суверенных моментов. Эти моменты относительно банальны: достаточно будет немного рвения и небрежения (но чтобы от них отвлечь, довольно будет и капельки трусости, после чего легко скатиться к всякой чуши). Смех до слез, острое, до крика, чувственное наслаждение — самое обычное дело (но самое странное в этом рабском состоянии, в которое мы впадаем после, как будто ничего не было). Да и экстаз многим из нас по плечу: вообразим себе вызывающее колдовство поэзии, неудержимость безумного смеха, головокружительное ощущение отсутствия, но это все очень просто, вроде геометрической точки в неразличимости пространства. Но я могу вообразить и кое‑что другое: ночь, в окне одиноко стоящего дома является любимое