всей семьей на эксперимент. Кроме денег они, как видите, обеспечены теперь долгой жизнью.
— Послушайте, господин Уоткинс, разве это жизнь? Какая-то для меня пока неясная форма существования живого организма, нисколько не больше того, — не сводил глаз с женщины Петраков.
На лице Уоткинса не ожил ни единый мускул.
Иван Андреевич прошелся по комнате. Жилье как жилье, вокруг — вещи для нормальной жизни, а проявления самой жизни что-то не видно.
— Где же остальные члены семьи?
— В других комнатах. — Уоткинс тоже прошелся по комнате к застекленной двери, будто загораживая выход. — Все, что вы видите, господин профессор, это начальная стадия нашей работы по продлению жизни человека. Начальная! — Он многозначительно поднял указательный палец: — Мы тоже не очень довольны такой продолжительной спячкой. Как ускорить выход организма из такого состояния? Признаюсь, в этом направлении похвастаться пока нечем. Но, надеюсь, господину профессору известно, что серьезные проблемы решаются не так быстро, как хотелось бы.
— Известно... Только экспериментировать следовало бы на животных, как везде это делается.
— А у нас свой, принципиально новый подход. Во-первых, это добровольцы, — кивком указал Уоткинс на женщину. — Во-вторых, у нас достаточно уверенности в благополучном исходе эксперимента. Взвешено буквально все.
— Не думаю, что все. Разве можно предусмотреть изменения в живых клетках при таком ненормальном, неестественном для организма обмене веществ? Извините. Я не должен говорить это. Не мое дело, не дело гостя указывать, критиковать...
— Ничего, пожалуйста, говорите. Даже несправедливые замечания имеют какую-то ценность.
— А вы еще и философ, — засмеялся Иван Андреевич.
Уоткинс поклонился:
— Просто я — счастливый человек. Занимаюсь важнейшей проблемой, мною любимой. Главная цель — дать человеку долгую жизнь. Назовите цель лучше этой! Какую жизнь, чувствую, спросите вы. То уже иной разговор. Я ученый и решаю научную проблему, а не социальную.
— Что вы, господин Уоткинс! Человеку нужно хорошее здоровье, это прежде всего. Чтобы человек был работоспособным, активным. Жизнь ценится не числом прожитых лет. Примеров — масса! Назвать?
Недовольно засопел, нахмурился Уоткинс.
Разговор зашел в тупик.
На веранде Уоткинс с неожиданной торопливостью проговорил:
— Не знаю, стоит ли идти дальше? Как вы думаете, господин профессор? — А сам будто прилип к плоскому, в одну книгу, красного дерева шкафу и не пытался уходить из комнаты. — Или поговорим об эксперименте здесь, господин профессор? Как вы хотите?
У господина Уоткинса в глазах затаенная мысль. Напряженно натягивается кожа на его худых скулах. Ясно, больше никуда не хочет идти.
Оглядевшись но сторонам, Уоткинс показал на диван недалеко от книжного шкафа. Диванчик был коротким, пришлось сидеть касаясь друг друга. Уоткинс, покашливая, прикладывал ко рту ладонь.
— Я осмелюсь просить вас, господин профессор, об одолжении. Если бы вы были любезны...
Иван Андреевич сомкнул на коленях руки, пальцы в пальцы. Уоткинс продолжал:
— Нам, а если хотите конкретно, — мне, в частности, вы бы оказали великую услугу. Нам известно, как в научном мире считаются с вашим мнением...
— Говорите, пожалуйста, что нужно?
— Хорошо, хорошо, господин профессор... Результат моей работы вы видели. Это, разумеется, не итог, но уже кое-что. Уже одно это, надеюсь, заслуживает внимания. Мне нужно ваше одобрение. Нужно, чтобы официально вы отметили достоинство моей работы, посоветовали бы продолжать. Вот о чем я осмелился просить вас.
Иван Андреевич отстранился, словно рядом с ним, на диванчике, объявилось что-то скользкое, неприятное:
— Зачем это вам?
— Ну, как сказать... Сейчас нет необходимости говорить об этом. Прошу вот, прошу...
— Господин Уоткинс, разве так можно? Я не знаю вашей методики, ваших препаратов. Не убежден в положительном итоге.
— Но вы же уедете скоро! А вдруг война?!
— При чем здесь война? Я не занимаюсь вопросами войны и мира. От моего пребывания здесь не зависит судьба эксперимента.
— Моя судьба — вот что зависит!
— Господин Уоткинс, а как быть с понятием истинной науки? А с совестью человеческой?! — дрогнул голос Ивана Андреевича.
По-старчески обвисли худые плечи Уоткинса. «Зачем я так! — попытался урезонить себя Петраков. — Каждый человек вправе просить чего хочет...»
— Извините, пожалуйста, господин Уоткинс, — виновато взглянул он в глаза собеседника. — Но, к сожалению, только... так.
Уоткинсу показалось, что он на краю пропасти. Ускользает шанс признания его заслуг в этом ответственнейшем эксперименте. Такое ощущение он уже испытывал за время работы в научном Центре. Нет, случалось и раньше. Началось еще в молодости, вскоре после того, как решил посвятить себя науке. О‑о, то был памятный день! Когда за плечами остались тяжкие годы учебы, а впереди была желанная практика.
Он впервые бродил с чувством душевной раскрепощенности по аристократическим районам Лондона — Вестминстер, Сити, Вест-Энд; он встречал респектабельных джентльменов и смело смотрел им в глаза. Он — врач и теперь может держаться с этими господами как равный с равными. Он был счастлив.
Но никто из встречавшихся джентльменов не замечал его счастья. Радость распирала его, росло нетерпение объявить миру, что он стал врачом, что ему предложили работать научным сотрудником в исследовательской лаборатории, что мир находится накануне его великих открытий в медицине! Но вылощенные, выглаженные, в черных котелках джентльмены устремляли свои взгляды мимо него; как только минуют кланявшегося им швейцара, так уже смотрят на свою машину. Мимо него, мимо...
Он даже не заметил, как и почему остановился у серой пятиэтажной громады. Узкие высокие окна, множество черных вывесок на стене рядом с потускневшей от времени кованой медью тяжелых дверей. Теперь хорошо помнит, из вывесок он узнавал, кто из сильных мира сего вершит делами за стенами этого дома. Видимо, читал эти вывески долго и потому привлек к себе внимание. К нему подошел молодой джентльмен, такой молодой, что казалось, и серьезность во взгляде, и серая холодность глаз — все было напускное, не настоящее.
— Кому прикажете доложить о вашем прибытии? — не моргнув глазом, осведомился он.
Показалось тогда, что этот джентльмен все уже взвесил: затасканную одежду молодого человека, его изумление от того, что именно в этом доме бывают те самые люди, о которых постоянно кричат газеты. По газетам эти люди казались почти несуществующими в жизни, символами. А здесь — вот они, те самые, что снуют от машин к кованым дверям, от дверей — то к одной сверкающей под солнцем машине, то к другой.