у меня нет пупка, меня не рожала мать, все это неправда, я не человек, я это не я, я не знаю сам себя, но я люблю тебя…” Что тогда? Тогда она дрогнет, тогда она закричит и оттолкнет меня, эх, тогда вся смелость и вся сила… и вся любовь тоже исчезнет?
— Ты грустишь, любимый, все прошлое умерло, теперь мы здесь, живы и будем счастливы.
Мы здесь и живы. Да, мы будем счастливы. Мы должны быть счастливы. Нам понадобится вся смелость и вся сила.
— Уже утро, уже светло, давай наденем одежду на наши тела.
— Как странно ты сказал: “наденем на наши тела”!
Странно? Мы облачаемся в платье, надеваем платье на наши голые тела, идем на работу и лишь тогда становимся людьми…
На моей коже белая рубашка, поверх нее светлосерый костюм, на светлых штанах заглажены стрелки, ноги мои ходят в сиреневых носках и коричневых туфлях, я за работой, там в прихожей ждут они, я сижу в широком кресле за своим письменным столом, в этом нет ничего удивительного, на стуле рядом женщина склонилась над своим ребенком, ему шесть лет, он порезался о жестянку, когда играл, я разматываю белую повязку, палец красный и опухший, безжизненный тестовидный кусок плоти, будто сам по себе, вверх по руке тянутся тонкие красные полоски, тонкие красноватые ленточки, худые щеки покраснели, дыхание учащенное, круглые карие глаза лихорадочно блестят, устремлены вдаль.
— Вы сможете сохранить палец, господин доктор? Вы же говорили, что, если до сегодняшней ночи жар не спадет…
Мать словно клещами держится за мои слова, за мое лицо, стоит и мучается, похоже на поединок, но не пролила ни слезинки, стоит стеной, ничего не пропускает наружу, слезы просачиваются только внутрь, пока темная пещера не переполняется, и сердце ее сереет.
— Как его зовут? — рассеянно спрашиваю я, лишь бы что-то сказать.
— Куртхен, вы же знаете…
Ах да, Куртхен! Круглое, ласковое имя. Но вот этот палец, белый, толстый кусок мяса — это тоже Куртхен? Тоже относится к нему? Но Куртхен сопротивляется, обороняется от самого себя, строит укрепление против себя, все кровяные тельца спешат туда, в тканях идет бой, Куртхен — как местность, как поле битвы, в нем идет бой, Куртхена уже вовсе нет в его пальце, это уже не его палец, он теперь сам по себе, если его отнять ножом и пилой, оттянуть кожу вилками, вырезать его и зашить кожу сверху, что там за палец лежит в ведре, это тоже ты, Куртхен, еще вчера ты шевелил им, хватал и чувствовал им, вчера он вместе с четырьмя остальными держал мамину руку и был счастлив… где же ты кончаешься, лежишь там в ведре и сидишь здесь на кровати, можно обойтись и без пальцев, можно вообще отрезать тебе всю руку, обе руки и обе ноги, где же ты, Куртхен, где ты начинаешься и где кончаешься?! Теперь ты не чувствуешь боли, медсестра стоит, склонившись над твоей головой, и наливает что-то на мягкую тряпочку над твоим лицом, ты вдыхаешь и ничего больше не чувствуешь, твое сердце бьется и ничего больше не чувствует, ты живешь и не знаешь этого, а я стою рядом с тобой и не живу, а все-таки верю, что живу, я стою в своем белом халате, во мне и вокруг меня течет кровь, брызжет на белые простыни и марлю, это кровь людей, это часть их жизни на марле, у меня серебряные инструменты, ими я пережимаю жизнь, в ведре лежат обломки костей, фрагменты желудка, кишок и конечностей, а на койках лежат люди, которым все это принадлежит, и я хожу среди всего этого и дышу, это дышит во мне, я спрашиваю о температуре и болях, ощупываю тела и склоняюсь над ними, мое ухо над их легкими, их сердцем, оно бьется само по себе, а они этого не чувствуют, не чувствуют сами себя, я слушаю, как оно дышит и бьется, я могу в них заглянуть, я знаю ритм их жизни, я вижу работу крошечных бактерий, сижу за микроскопом и смотрю на пятно, подкручиваю винты и вижу тончайшие рисунки и ячейки, клетки тканей, синие и красные точки и палочки, бактерии, попавшие извне, и кровяные тельца, которые их выгоняют. Но они лежат рядом на койках, и спят, и не догадываются, что я вижу ту их часть, о которой они сами ничего не знают и никогда не узнают.
Ах, все живое слепо, я все знаю, я все вижу, я всем помогаю, только не самому себе, наши глаза всегда направлены наружу, но внутри у нас темная пещера, мы сидим в ней и никак не можем себя увидеть.
Грета? Да, на сегодня хватит, но, возможно, сегодня ночью кто-то умрет, биение в его груди остановится, а я в это время буду лежать рядом с тобой и обнимать тебя, моя жизнь, мое семя будет течь в тебя, счастье растворит нас друг в друге, и когда здесь начнется новая жизнь, другая жизнь прекратится, останется где-то там, куда никто не может попасть.
— У тебя усталый вид, — говорит она, — складки вокруг губ, я таких раньше не видела, тебе надо было сначала отдохнуть несколько дней, а не бросаться сразу с головой в работу, тебе приходится труднее, чем раньше, кажется, будто они все только и ждали твоего возвращения, ведь есть же и другие врачи…
— А ты?
— Я счастлива, я только о тебе одном и думаю.
— Но Боргес?
— Он далеко.
— Но если он сейчас явится?
— Он не явится. А если и так… Зачем мучить себя и меня? Ты же знаешь, я не люблю его.
— А все то время, пока я был там, лежал в окопе, у тебя никто не бывал, всегда одна, ни один мужчина тебя не желал?
Она разражается слезами.
— Да, вечно вы плачете, когда не можете больше!..
— Ты перетрудился, ты снова перевозбужден…
— Потому что я говорю правду…
— Ты знаешь, что это неправда.
— Ты…
— Не бей меня, ты же сам все знаешь.
Она дрожит, она опустила голову, чего же я хочу, почему эти слова продолжают вылетать