А вот и он, бомба советской делегации! Штука, зови его!
Дорогие коллеги — члены советской делегации — все это время мирно спали в своих гостиничных постельках.
* * *
Следующий мой приезд в Польшу был в короткий, как оказалось, период торжества Солидарности. Вообще‑то советских людей в прокаженную страну не пускали, но какие‑то дипломатические соображения требовали нарушить принцип. Существовала традиция, не знаю уж, с каких пор, организации биеннале живописи соцстран в Щецине. В критический момент где‑то в верхах решили, что неучастие в очередной выставке было бы политически неверно, но и участвовать надо осторожно: пусть выставляются на этот раз художники из Прибалтики, которая, как известно, была советской витриной, симуляцией человеческого лица. Выбраны были все та же Малле Лейс, хорошо известная и любимая в Польше, и Индулис Заринь, живописец куда более официальный, академик, народный художник и проч. (видимо, для равновесия) из Риги. С художниками — по положению — от каждой страны должен был присутствовать один критик, который считался комиссаром национальной экспозиции. По тому же положению критик, в отличие от художников, должен был приезжать дважды: на торжественное открытие и вручение наград, а затем, позднее, на симпозиум, ибо критики для того и существуют, чтобы обсуждать проблемы.
Никто из нас троих до последней минуты не верил, что нас выпустят; поверили тогда, когда выбрались из поезда на варшавском вокзале.
До того я только однажды побывал в «капиталистической» стране, где провел полторы недели в занятиях, далеких от социологических и политических наблюдений. Но вообще‑то, у каждого из нас было свое понятие о том, как устроен свободный мир, — впоследствии оно потребовало существенных коррективов, образ был далеко не адекватен реальности, но он был. Куда точнее были наши понятия о том, как устроен так называемый социалистический мир. Вот почему поразительно было увидеть своими глазами сцены крушения системы в одной, отдельно взятой социалистической стране, увидеть тогда, в 1981–м, когда мало кто догадывался о близости ее тотального развала…
На варшавском вокзале я остановился перед включенным для всех телевизором: рабочие какого‑то завода обсуждали политические проблемы на всю страну. Я неверно сказал — не остановился я, а застыл, не веря своим ушам и глазам.
Позднее я разговаривал в поездах со случайными попутчиками, я многое обсуждал с коллегами, мне удалось побеседовать с домашними капиталистами, я видел грандиозные демонстрации Солидарности, в ночь после открытия реформистского съезда партии под руководством еретика Кани мы с Малле оказались в доме заведующего искусством в ЦК этой партии — им был тот самый Кжыштоф Костырко, который за несколько лет до того был моей воображаемой жертвой. Он вернулся домой далеко заполночь и рассказывал горячие новости.
Я видел народ, который разгибался и расправлял плечи. Для меня (только ли для меня?) главное было не в политических лозунгах, проектах или страстях, которые столько же связывали, сколько раздирали страну. Главное и общее для всех было пробужденное чувство собственного достоинства, возрожденная вера в свои силы, сознание, что от нас зависит история, что мы больше не стадо. Вот, мы это сделали.
…В первый приезд в Щецин я, гуляя по городу, набрел на некую лавку, где приобрел у пожилой и нелюбезной продавщицы кокетливый квазикожаный пиджак для жены. Пиджак дома понравился, и было высказано предложение, чтобы себе я купил такой же.
В следующий приезд в перерыве между разговорами критиков о проблемах я вышел в город и каким‑то образом забрел на площадь, где опознал лавку кожаных и квазикожаных изделий. Вспомнив указание жены, я зашел внутрь. На этот раз там торговал владелец, капиталист. Он был сама любезность; примеряя товар, расспрашивал, кто я и откуда… Пиджачок нужного формата отсутствовал, увы, но капиталист сказал, что через четверть часа будет, а пока не угодно ли будет пану испить со мной и моим гостем кофейку. Было накрыто, из глубины заведения появился еще один предприниматель, а вслед за ним приехал настоящий буржуй, какими их рисовал Борис Ефимов в «Известиях», — важный и пузатый. (Приехал на нашей советской «волге», однако!) От него, с карикатуры, я имел поживу: он принес большую пачку газет Солидарности, которые не продавались публично, а распределялись на предприятиях — подобно пролетарскому пиву — только среди членов профсоюза. Драгоценный подарок был мне вручен с условием, что газеты я сожгу или отдам в Варшаве кому‑либо перед отъездом, а домой не повезу. Ох, пан, виноват, я экспроприировал экспроприатора, условие не было выполнено.
В качестве введения к беседе хозяин сказал мне, как бы извиняясь:
— Пусть пан нас простит, но мы будем говорить то, что думаем; мы теперь говорим то, что думаем.
Я обещал, что извиню. А думали они, в общем, неплохо. Бывали в Советском Союзе, смотрели, подмечали, у себя в стране тоже кое в чем разбирались. Их классовое сознание было ориентировано на экономические проблемы, но смотрели они широко. На прощанье, вручив мне пиджачок, скинув по дружбе пару сот злотых с начальной цены и провожая до порога, хозяин сказал:
— Пан профессор, пусть пан мне поверит, с этим социализмом ничего не выйдет!
Они говорили то, что думали!
Я знаю, что сейчас вступлю на зыбкую почву исторических обобщений, и мое отступление, возможно, добром не кончится. Тем не менее — пусть меня простят, а я скажу то, что думаю.
Опыт истории, который открывался моим глазам, понуждал к сравнениям. Сослагательное наклонение, противопоказанное истории, являлось, готовое к услугам, и предлагало спросить себя самого, возможно ли такое на нашей родине.
Конечно, гигантский конгломерат Союза был неоднороден; тем не менее мы тогда мыслили его как целое — при безусловно решающей роли России. Именно это последнее обстоятельство склоняло меня предположить, что подобное мощное движение снизу у нас немыслимо. И действительно, здание социалистической империи начало разрушаться сверху — при пассивном безразличии инертного народного ядра. Московская поддержка, оказанная Ельцину в критические моменты, сама была верхушечной, интеллигентской. Когда же спросили у народа, то — к интеллигентскому же удивлению — большинство послало в первый свободный парламент страны жириновцев да зюгановцев. Неспособность к социальной инициативе, закрепленная долгими десятилетиями подавления и страха, с одной стороны, и прекрасно ухоженное имперское сознание — с другой, были, на мой взгляд, главными причинами массового исторического бездействия.
Вот почему картина самоорганизованной стихии, если не всенародного, то во всяком случае массового движения, которое одерживало одну победу за другой, и рожденного им чувства внутренней свободы и собственного достоинства — эта картина была особенно впечатляющей.
До сих пор никто не сказал внятно, насколько реальной была угроза советского военного вмешательства и почему именно генерал Ярузельский, введя военное положение, преломил ход событий. Полагаю, что угроза была реальной и, возможно, советское вторжение было бы наиболее кровопролитным из всех, которые удалось устроить. Образ генерала двоится — то ли реакционный коммунист, подавивший мирную революцию Солидарности, то ли тайный спаситель отечества; трудно что‑либо разглядеть за темными очками, которые он, кажется, не снимает даже во сне[62].