осинника, тальника, черемушника, ручей впадал в копаный пруд с небольшой плотиной для стока воды в Шегарку: когда-то и в пруду, и в канале водилась рыба — из речки заходила. На левом берегу пруда до недавних пор стояли амбары, а на правом Иван Панков, женившись, срубил себе избу, ее он, уехав в Башкирию, продал Ивану Ивановичу Салькову, Сальков, переехав в Пономаревку, продал ее Виктору Дмитриеву, Дмитриев и жил в избе этой почти до последних жирновских дней с Панковой Нинкой, которая ушла от него внезапно к мужу умершей сестры, а Дмитриев, бросив все, уехал неизвестно куда. Где он теперь, как живет, с кем…
За Жирновкой по течению Шегарки — Вдовино, другие деревни, исчезнувшие теперь. Пономаревка, еще дальше Пихтовка, бывшее районное село, еще дальше Колывань, теперешнее районное село, и там, за Колыванью, за кудряшовским бором, за речкой Чаусом — областной город, где Алена никогда не была. Это была ее родина, ее край, Шегарский, все, что окружало ее и держалось в памяти с детства, жило в ней, жило с нею, и уйти, уехать, покинуть все это, поменять даже на более удачную жизнь, Алена не могла…
Гуд едущего со стороны Вдовина трактора Алена услышала, когда трактор уже въезжал в деревню. Это был «Беларусь», колесный, с кабиной синего цвета трактор, на котором работал Генка Шабрин, но ехал ли это Генка или кто другой, Алена знать не могла. Опершись на вилы, она внимательно смотрела встречь трактору, ожидая, что он свернет к мосту, к усадьбе Шабриных, но трактор, минуя мост, проехал к их, Терехиных, усадьбе, остановился, скрытый от глаз избой, скотным двором, и сразу же затих.
«Генкин вроде бы трактор, — подумала Алена, направляясь к избе, — чего бы это он? Сено, наверное, приехали метать с матерью, а к нам завернули попроведать или взять что нужно для работы — веревки, должно, нет у них. А то и не Шабрины, кто-то другой…»
Обогнув летнюю кухню, Алена вошла в ограду и увидела, что на ступеньках крыльца — голова на верхней ступеньке, раскинутые руки и ноги на средних и нижних — лежит Прокопий, а рядом с крыльцом, пристально глядя на Прокопия, с серьезным лицом стоит Генка Шабрин, простоволосый, в клетчатой с закатанными рукавами рубахе, в мятых хлопчатобумажных штанах и кедах. Увидев Алену, он улыбнулся, протягивая руку, здороваясь.
— Здорово жили, Алена Трофимовна. Жива, здорова? Вошел в ограду — никого. Где же это хозяйка, думаю.
— Здравствуй, Гена, — обрадовалась парню Алена. — Как надумал к нам?
— Да вот мужа тебе привез.
— Где ты подобрал его?
— Выпивал с мужиками возле магазина. Мужики разошлись, а он сидит, к стенке прислонился. Хотел было забрать его к себе, а он — не хочу, вези в Жирновку, говорит. Ну я его в кабину тогда — и повез. Сдаю без расписки, Алена Трофимовна. Принимаешь?
— Куда деваться. Есть хочешь, Гена? Давай покормлю.
— Спасибо, обедал. Квасу попью. Водится квас?
— Водится, как же. Сейчас принесу. Садись, чего стоять.
— Целыми днями сижу в кабине.
— Мать как там, не хворает?
— Хворает. Занепогодит, так и начинают суставы ныть.
Алена принесла полный ковш квасу и смотрела, как, прислонясь плечом к столбцу крыльца, передыхая, пил квас Генка, держа ковш в загорелой правой руке, смотрела на мужа, спавшего на ступенях, на его свернутую, с полураскрытым ртом, из которого стекала слюна, голову, нечесаные волосы, кривые, желтые от табака зубы, тело, неловко изогнутое на ступенях. Был Прокопий в испачканном коричневом костюме, купленном семнадцать лет назад к свадьбе, в ботинках, купленных тогда же, светлая рубаха его выбилась из-под ремня, и виден был дышащий живот. Глядя на мужа, Алена ничего не испытывала к нему, ни злости, ни раздражения, ни презрения, ни жалости, ни брезгливости. Это был чужой, совершенно ненужный ей человек, с которым она прожила почти двадцать лет в одной избе, сама не зная зачем.
— Ген, а кепку его ты не видел?
— Нет, не видел. Подле магазина он без кепки сидел.
— Потерял, значит.
— Я посмотрю еще, поспрашиваю.
— Да черт с нею, с кепкой. А как он до Вдовина добрался?
— На почтовой, вероятно. Других машин не было. А куда он ездил?
— В город, Трошку навестить. Да мед возил продавать.
— А в чем возил?
— Во фляге.
— Где же фляга? Я ее не заметил.
— Да черт с нею, с флягой.
— Тогда деньги должны при нем быть, Алена Трофимовна. Ты посмотри в карманах, есть ли деньги. А то прогулял, поди.
— Да черт с ними, с деньгами. Проспится, сам расскажет обо всем.
— Может, его перенести куда, а? В сени или летнюю кухню? А то…
— Пусть лежит на ступенях, очухается скорее. Вечером баня — войдет в разум, все вспомнит. Еще квасу, Гена? Не стесняйся.
— Спасибо. Но где же фляга? Жалко флягу. Спрошу у почтаря.
— Продал, видно, вместе с медом.
— Ладно, разберётесь. Тогда я поехал, Алена Трофимовна.
— Да куда ты спешишь. Посиди, поговорим хоть. Сколько не был.
— Работаю.
— Ген, а ты сено метать думаешь или нет? Как гляну на ту сторону…
— Да ну их, копны эти. Сопрели, верно. Наметал я себе, хватит.
— Не стыдно? Косил, копнил — и бросил. Ну и хозяин.
— Руки не доходят, Алена Трофимовна.
— Так поедем, смечем сейчас. Сбросаешь, я на стогу. Делов-то…
— Я ж не взял ничего.
— А ничего и не нужно. Иди за огород, лови коня. Хомут есть, есть веревка. Вилы, грабли. Что еще? Топор, вицы рубить. Поехали давай.
— А и верно. Мать обрадуется, а то она все ругает меня за копны.
— Бить нужно, плохим хозяином растешь. Вон узда, под навесом…
Пока Генка ходил за конем, Алена собрала, принесла к калитке хомут, стянутую мотком веревку, вилы — одни с коротким черенком, вторые — с длинным, грабли, топор. Надев на коня уздечку, распутав его, Генка вскочил на мерина верхом, шлепнул ладонью по теплому боку и, откидываясь корпусом назад, натягивая поводья левой рукой, ехал размашистой рысью, а Алена, стоя около калитки, с улыбкой смотрела на него.
— Топор, веревку положим в кабину, грабли и вилы приспособим вот сюда — не упадут, — говорил Генка, надев на коня хомут. — Ты, Алена Трофимовна, веди лошадь, а я поеду на тракторе. Ничего нам еще не потребуется?! Вроде бы и все взяли.
— Да пусть трактор стоит здесь, а то провалишься еще на мосту.
— Мост выдержит, трактор легкий. А возвращаться… Я хочу той стороной обратно поехать. Заодно заверну на сенокосы свои, на стога взгляну — не подъел ли скот. Сенокос наш как раз на жирновской грани, за Косарями. А там скот пасут.