красноармейца, а видели его след: так, на полу разметанной школьной кухоньки (здесь недавно жила семья учительницы) валялись свежеокровавленные тряпки, крошки сухарей… По всей вероятности, раненый не стал задерживаться близ дороги долее, чем нужно: найдя в себе силы, он быстрехонько перевязался и ушел куда-то дальше.
Редчайше человеку повезло, что его спасла канава: к счастью, конвоиры не заметили, как он в ней барахтался, когда был без памяти. Они не раз так добивали раненых, если те шевелились.
После было и такое. Из второй партии перегоняемых военнопленных также повыскочил один беглец неразумный, запетлял за двор. Немцы, стреляя, кинулись за ним. И стоявший вблизи Гриша шестнадцатилетний, испугавшись вдруг, тоже побежал от них. Конвойные и его схватили, затолкали, хотели тоже застрелить. Как и того пленного, не успевшего зарыться в солому. Насилу бабы вырвали парня у них.
И еще твердили гитлеровцы о своем признании только приемлемых ими для себя правил ведения этой войны: дескать, не смей и не моги ты, противник, сражаться с нами и защищаться так, как ты можешь и умеешь, а лишь стоя на коленях перед нами и прося у нас пощады.
VIII
8 ноября легко-морозно блистали всюду волны свеженасыпанного снега, зеленился свод небесный. Антон, разогревшись, в проулке загребал лопатой и откидывал снеговые вороха, разлетавшиеся жемчужной пылью, – расчищал дорожку около большого двора. И вот сюда забрела одна серо-зеленая мумия с карабином – с посинелым лицом, замотанная вся, – слоняясь на часах, обходила непустые немецкие грузовики и повозки, понатыканные подле изб. С подозрительностью щерила глазки. Антона это раздражало. «Что, камрад, ты собой доволен?» – не терпелось ему поддеть того словом. Как разлился до земли, что от звучащей струны иззаоблачный гул одиноко летящего самолета. Только странно, что этот звук был каким-то отличительно красивым, переливчатым; он ничуть не пугал, не нес в себе признак возможной быть опасности для людей, напротив. Может быть, потому, что шел извысока?
– Was? Deutsch? – Антон тотчас разогнулся, чтобы отдохнуть немного, запрокинув голову, отыскивал глазами в зелено-синеющем разливе неба самолет. – Ну, конечно же, немецкий! Наших самолетов почему-то нету. Уничтожены, что ли, все? – Он обращался к часовому.
– O, ja, ja! – самодовольно-мерзко подтвердил тот, угрюмый молодой солдат, притопывая в сапогах негреющих, задубевших.
– Думаешь, что все: «Rus уже kaput? Вы ей свернули шею?» – И, Антон, отстранив от себя деревянную лопату, очень понятным жестом показал тому так, как привычно его собратья сворачивали шею изловленным ими курам. – «Так?»
– Ja., die Sache klapt, – оживился часовой.
– Nein, дело еще не сделано, kamrad. Увидишь…
– Das leuchtet mir ein.
– Nein – nein, это ты не понимаешь ничего. – Антон, уже иронизировавший над напыженностью солдафонской немцев, по-мальчишески пускавший в них словесные занозы в пику им, вновь голову задрал – проглядывал небо. – Где же он? Да вот где… Видно хорошо…
Пролетавший на восток бомбардировщик, однако, так и привораживал к себе его, Антона, взгляд; видимо, от солнечных лучей и также в отражении от набело заснеженных полей самолет был лучезарно-серебрист и, словно невесом и легкокрыл. Да неожиданно зашлепались вокруг него и с некоторым запозданием запукали – шарообразно-ватные купола разрывов зенитных снарядов. Значит, чудо: самолетик-то оказался нашим!
– Видишь: ведь советский полетел обратно, – взволнованно, с небрежностью уже сказал Антон отупевшему немцу. – Ну, кумекаешь?
Грел морозец щеки Антона, и они горели.
И еще он заметил, что от бомбардировщика, будто отделились-проблестели чешуечки, или струйки, серебра, но не придал этому никакого значения, тем более, что эти струйки тотчас и пропали, развеялись из поля зрения, в то время как летящий самолет еще обкладывали белые шапки разрывов, и возникла боязнь за него.
Когда ликующий Антон заскочил в избу, он застал здесь, похоже, диковинную мессу: перед Анной и иконами, стоя и крестясь, торжественно, молодо и страстно читал нечто молитвенное, церковное, или собственное, сочиненное благообразный священнослужитель, дьяк, знаток своей профессии (что выдавали внешняя смиренность в его обличье и духовная риторика). Это был, вероятно, один из побирающихся ныне церковнослужителей – с обнаженной залыселой головой и с заплечной холщевой сумкой на лямке.
– Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое, победы благоверным людям на супротивные даруя, и Твое сохраняя крестом Твоим жительство, – прочел дьяк. А затем другое: – Ангеле Божий, хранителю мой святый, на соблюдение мне от Бога с небесе данный, прилежно молю тя: ты мя днесь просвети и от всякого зла сохрани, ко благому деянию настави и на путь спасения направи. Аминь.
Даже трехлетняя Танечка притихла за столом, положила по-взрослому ручонки и наблюдала с удивлением то за бородатым дядей, строго читавшим что-то, то за прослезившейся отчего-то мамой; посерьезнели Вера и Саша, только что выстругивавший ножичком какую-то самоделку.
Уже появились слухи о том, будто бы некоторые ржевские попы присягнули новой, оккупационной власти; отказавшиеся же ей присягнуть и сотрудничать с ней церковники были казнены, несмотря на их духовный сан. Что будто бы во Ржев уже Гитлер прилетал и он-де высказал свое желание: именно на месте Ржева потом сделать русскую столицу, а Москву сравнять с землей. И правда была та, что немецкие солдаты уже весело поговаривали о том, что им дан приказ превратить и Москву в доподлинный пустырь.
Отчитав молитву и не двигаясь с места, неизвестный дьяк мял в руках потрепанный заячий треух.
Анна стыдливо, опомнившись и опуская глаза, поблагодарила и сунула ему в ладонь протянутую три картофельных лепешки, ломтик хлеба и ломтик сальца.
– Чем могу отблагодарить – не обессудьте нас… Обобрали уж… Самим нечем жить. При стольких-то ртах…
– Вижу, матушка, не мучься. Да спасибо за какое ни на есть вспомоществование, каким поделилась ты… Поклон тебе низкий. – Поклонившись, гость запустил в суму, как в большой карман, принятое подаяние.
– Много вас, просящих, теперь ходит так… Обездолен люд совсем.
– Потому я говорю вам: единой верою служите избавлению от супостата. Знайте и носите в своем сердце правду. Волюшка воротится вместе с зарей.
Глубоко вздохнула Анна:
– Ночь настала, зачернила все; не мережет свет. Суженых не видно. Долго ждать, наверное.
– Матушка, не убоись. Москва живет, она не склонит головы. Да придаст бог силы матерям и всем мученикам. До свиданья. – И он ушел, точно растворился. Точно его вовсе не было. А было это лишь одно какое-то знамение, неспроста явившееся к Анне.
Анна вслед ушедшему перекрестилась, устыдившись, пожалев его в душе. Ведь если по-серьезному считать, хотя она до революции заучивала в школе, культивировавшей православие, догмы богословия – закона божьего, она в жизни дальше этого не пошла и не стала истинной верующей патриоткой;