все окружающие и уже как бы оправдывали полностью в своих глазах ее веселое обхождение и ранние гулянки с немецкими солдатами; оправдывали тем, что, видать, это у ней на роду было написано заранее – она как чувствовала свою скорую смерть – и спешила погулять. Короткий век у ней. И Рудольф с искренностью говорил, что ему очень жаль эту русскую девушку; жаль, что его не было здесь: он бы вылечил ее. У нее ведь кость, говорил он, не была затронута осколком. А поскольку он клал бы сюда регулярно тампоны с целительной мазью, постольку и затянулась бы рана у нее. Не повезло.
Софья Петровна вначале много плакала по дочери и внуку. И вдруг ей приснился сон-откровение. Принесла она Симе целый подол зеленого гороха и говорит: «Возьми, дочушка, – я это принесла тебе.» А та сердито отвечает ей: «Не нужен мне твой горох! Это твои слезы. Они – вот мне!.. Перестань плакать наконец! Я вся в воде лежу – мокрая от них.» И тогда Софья Петровна перестала плакать. И умершая дочь перестала ей сниться.
Был осенний день прозрачный. Паутинка в воздухе, блестя, летела. И в вишеннике, у пруда, позади обживаемой теперь землянки, Антон и Саша задымили костром: они, набросав в него немецкие патроны из пуль, выплавляли свинец: на нем солдатки гадали о своих суженых и сыновьях. Для чего вновь расплавленный свинец выливали в воду. И уж по сгусткам его – как образовалась форма – пытались сфантазировать о том, живы ли их защитники. Антон недосмотрел: неуемный Саша пасовал в жар и сколько-то трассирующих пуль – и вот те зажигали косо из огня таким огненным веером, что братья в испуге откинулись на дерн пластом… Было же подумали, что их обстреляли немцы…
Ну, переждали они этот полминутный фейерверк… И еще малость…
Да их слух уж уловил и то, как знакомо им, ребяткам, пукнуло там, на севере, на фронте, – звук, означавший орудийный выстрел. Очень скоро снаряд слышно перелетел через них и бухнул где-то в низинке. За ним же и второй разорвался с грохотом тоже в сторонке. Ну, а третий уж не зашелестел в полете… Зато что-то мощнейшим толчком разом лопнуло у них за спиной, заставив их вжаться в землю… И зашлепались, доставая и их, с почерневшей высоты взметнувшиеся роем черные комья. Затем откуда-то из-за землянки донесся детский плач. Он болью пронзил сознание Антона: ведь сестренки играли там, на последнем солнышке!
– Ну, мы – идиоты! – Антон понял, что это точно стреляли по дымливому костру. – Надо же!.. – И, вскочив на ноги, тотчас же побежал на плач. А подбежав к стоящим Танечке и Верочке, с облегчением узнал, что, к счастью, их только оглушило и задело падавшей трухой. А заплакали они оттого, что очень испугались от невероятной близости черного взрыва.
Ничего себе!
Снаряд вырыл отменных размеров воронку (что бомба упала) на том месте, где еще недавно стоял отцовский двор, в очень мягком перегное; на еще дымящимся дне ее блестели острыми краями развороченные рваные снарядные осколки, тяжелые и еще обжигающе горячие (ребята, спустившись тут же в нее, конечно же, потрогали их ради интереса). Всем все же очень повезло: края глубокой-то воронки задержали разброс осколков и комьев земли…
Сюда с любопытством подошли немцы-окопники во френчах – из ближайших, сложенных в каких-то десятках отсюда шагах, блиндажей. И один неулыбчивый камрад, поглядев на воронку, с серьезным видом сказал местным женщинам-соседям, что это – очень плохой русский снаряд: мало осколков, все большие. Потому, мол, он и не убил никого. И при этом немец жестом показал на детей. Женщины заойкали.
Но Антон судил иначе. Он знал, за что бойцы дубасят врага у дома своего, и теперь лишь сожалел о том, что наших фронтовых артиллеристов сбил с толку задымивший ребячий костер. Так все понятно.