Кто я такой? Какого племени, роду? К какому я принадлежу народу? Кто я — блуждающий в мире ребенок? Что есть Отечество — гетто застенок Или прелестный, маленький, певчий край — Вольная Чехия, бывший рай?
— С Ганушем я дружил еще в детском доме в Праге, отца у него не было, а мать, женщина легкого поведения, работала в баре гостиницы «Эспланада». Он был не от мира сего… Без Айзингера он бы пропал. Тот вдохновил Гануша на переводы, помню его «Парус» Лермонтова… Айзингер прививал нам любовь к литературе, учил отличать вечное от временного. Не путать Гете с Гитлером. Немецкое с фашистским. Вот только разницы между русским и советским не видел.
Куратор. Рваная бумага, расплавленный воск
Я продолжала смотреть рисунки, только теперь в кабинете заведующего отделом иудаики. Без надзора. Сама ходила за папками, сама возвращала их на место.
Когда я оставалась одна — заведующий преподавал в университете или встречался с кем-то в еврейской общине, — в его кабинет никто не входил. Кроме куратора. Для него я была подарком — понимала особенности детского рисунка, подмечала то, на что он не обращал внимания. Он сопровождал меня в поездках и даже пригласил к себе домой, где жил один со слепой мамой, которая во время войны была в Равенсбрюке и дружила с Миленой Ясенской. С ее чемоданом она вернулась из лагеря. Комната куратора напомнила мне кабинет профессора Эфроимсона — весь пол в бумагах, к столу вела узкая тропка. Весной мы ездили вместе с его мамой на дачу. Что-то вангоговское было и в пейзаже, и в согбенной фигуре его мамы, выдирающей сорняки наощупь. Куратор был явно ко мне неравнодушен — еще бы, нас свела Фридл, но на людях, в музее, обходил стороной.
Запись в дневнике, апрель 1988 года.
«Все очень неудачно складывается. Это кафкианское пространство. Такое страшное! Здесь все всего боятся. Куратор боится, что из‐за меня его не выпустят на конференцию в Израиль. Почему? Приехала из Италии Хильда, подруга Фридл, и мы встречались с ней на квартире главного раввина. А там все прослушивается. Так зачем же он ходил со мной? Мог бы встретиться с Хильдой отдельно. Ведь он прекрасно знает, что я общаюсь с Урбаном, ближайшим другом Гавела. „Здесь страшней, чем в Терезине. Многим страшней“, — сказал куратор. Кажется, у меня просветлело в голове, или, наоборот, затмилось сознание. Я поняла, что реальность — это то, что я игнорирую, проношусь мимо нее, взираю на нее с высокомерностью везучего человека, который смотрит сверху на копошение трусов, страшащихся собственной тени. Теперь жизнь поставила меня в такую ситуацию, при которой, чтобы не создавать неприятностей, мне лучше уехать, не входить в их мир, который совсем недавно казался моим, я притязаю зря. Я должна отказаться от своей идеи, все бросить и уехать отсюда, оставить Фридл и детей на попечение местных специалистов.
Странно. Вот так, наверное, чувствовала себя Фридл в эмиграции. Кто не свой — чужой. Свободомыслящий человек — эмигрант по определению. Заведующий отделом иудаики упредил меня быть осторожнее в выборе знакомых, кого-то беспокоят мои вечерние встречи, его просили мне это передать. Кто просил? Господи, я думала, что после совка, двадцати лет невыезда, я больше не столкнусь со всем этим! А тут, пока я перерисовываю рисунки, убиваясь горем над каждым, все та же паранойя. Письмо Сереже, где я описывала все, что здесь творится, исчезло со стола… Но я не сдамся. Доведу все до конца, у меня есть духовный помощник — Зденек Орнест».