не сделав в жизни, — так же, как когда-то погибла ее обманутая мать. Обманутая. Именно этого слова не хватало Анне, чтобы определить собственную судьбу и судьбу этого города, защищенного не безбрежным океаном, а не очень широкой, полной мелей рекой. Никаких естественных преград или инженерных укреплений. «Крепость Варшава» — как твердили немцы? Но ведь Варшава — лишенный авиации, открытый со всех сторон город. Никаких фортов и блиндажей, кроме наспех вырытых окопов да баррикад на улицах.
В подъезде толпились женщины: одни истово молились, другие с тревогой говорили о детях, оставленных на соседней улице.
— Рожает, — с изумлением произнесла какая-то толстуха. — Такое страшное время, а она рожает. Мучается, боли такие, что ее всю трясет, нужно следить, чтобы не откусила себе язык. Тут бомбардировщики летают, помощь оказать некому, а она рожает…
В Анне внезапно пробудилось чувство протеста. Зачем упорствовать, если все потеряно, а Франция, сильная своей линией Мажино, располагающая более чем ста дивизиями — как утверждал Павел, — не хочет вступать в борьбу? Трепещущие флажки в руках варшавян, приветственные возгласы и «Марсельеза» перед французским посольством. Всего один крейсер «Шлезвиг-Голштейн» вынудил сдаться гарнизон Вестерплятте. Где же в то время находился флот Англии, владычицы морей?
Мужчины в подъезде как раз заговорили о бомбардировке Берлина союзниками, о спешащей на помощь Варшаве армии «Познань». Следовало ли ей повторить им то, о чем говорили раненые? Что польские войска пробиваются к Варшаве, чтобы избежать полного разгрома…
«Из тебя прет рационализм», — осудила ее Ванда. Здесь, в этом подъезде, заполненном людьми, жаждущими добрых вестей, ее, пожалуй, разорвали бы на части.
Анна закрыла глаза, чтобы на миг мысленно перенестись в каштановую рощу. Касаясь иссохшими пальцами коричневых шариков, прабабка ворожила: «Ты никогда не будешь бояться. И даже если все деревья повалятся на землю, ты выстоишь, не потеряешь надежды».
Раздался вой пикирующего бомбардировщика, и сразу — взрыв, второй, дрогнули стены, зазвенели вылетевшие оконные стекла, и мертвая тишина накрыла столпившихся людей. Пока еще нет. На сей раз не убило, не засыпало. Надежда, надежда, надежда. Святая Анна Орейская! Может, надежда и есть сама жизнь?
Четырнадцатого и пятнадцатого сентября воздушные налеты продолжались почти непрерывно. В очередях за хлебом от бомб погибло много женщин и детей. В это время в большой палате госпиталя разыгралась очередная драма — перестали стонать оба обгоревших летчика. Трудно было оторвать Галину от койки, на которой лежал скелет с сохранившимися кое-где на костях коричневыми кусками мяса, ничем не напоминавший человека.
— Собственно, его уже давно не было, — говорила Новицкая, возвращаясь с Анной из уголка парка, теперь превращенного в кладбище. — Но надо было о нем заботиться, что-то для него делать. Теперь у меня нет ничего, ничего…
Миновал еще один день в дыму пожаров, под гул артиллерийской канонады. Выполняя указание властей города, дворники убирали с улиц щебень, подметали тротуары, а дежурившие на крышах домов жильцы тушили песком зажигательные бомбы. Каждый делал то, что велел голос президента, хотя ходили упорные слухи, будто город уже отрезан, окружен со всех сторон. После немецких атак на окраины левобережной Варшавы пришла очередь Грохова и Праги. Никто не объявлял отбоя после воздушной тревоги, словно эта тревога была последней. И все же… На требование о капитуляции, переданное немецкими парламентерами, прибывшими в сопровождении двух танков на Гроховскую улицу, генерал Руммель ответил: «Нет», несмотря на то что парламентеры передали ему слова фюрера, наблюдавшего с колокольни костела в Глинках за обороной Праги: «В случае отказа город будет сочтен крепостью и разрушен до основания».
Польское военное командование в обращении к жителям Варшавы объясняло отказ от капитуляции верой в победу. «Время работает на нас. Упорная борьба приведет к победе…»
На следующий день вермахт ответил на отказ Руммеля. Тяжелая немецкая артиллерия систематически, непрерывно обстреливала город, самолеты летали с утра до ночи, сбрасывая тысячи бомб. Начался пожар на электростанции, и внезапно во всех бомбоубежищах и палатах погас свет. Как рассказывали раненые, поступившие из Старого Города, вторично загорелся Королевский замок, пылали кафедральный собор, дома Старого Города и Краковского Предместья, здания на Саской площади. Из госпитального парка видны были клубы дыма над Сеймом. В эту ночь надо всем измученным городом стояло огромное сине-розовое зарево.
«Нужно умирать, как на Вестерплятте» — этот рефрен мучил Анну, сновавшую со свечкой в руке среди пылающих от жара лиц, забинтованных рук, ног в гипсе, ног на вытяжках, ног, отрезанных по колено или по щиколотку. Ей казалось, что снова, как после эвакуации госпиталя, она спустилась на дно ада, что ничего не может быть страшнее огня в темноте. В тот же день радио передало сообщение о том, что семнадцатого сентября войска Красной Армии пересекли восточную границу Польши на всем ее протяжении.
Тем временем в Уяздовский госпиталь стали прибывать новые врачи. Из постоянно подвергавшегося бомбардировкам госпиталя на Краковском Предместье перешел крупнейший польский хирург генерал Городинский, а с ним — опытные медсестры, несколько врачей-женщин. В госпитале началась своеобразная реорганизация. Это «упорядочение» Анна и другие добровольцы восприняли как разжалование, полагая, что их отправят на подобающие им места — уборщиц и санитарок.
— Никто из этих спецов не видел наших раненых, ползущих за санитарными машинами в день эвакуации, — ворчала Новицкая.
— Они бы давали обезумевшим от страха морфий, а не шампанское, — фыркала Кука. — Только почему их тогда не было? Явились лишь теперь, когда на Краковском, хотя там и вывешены флаги Красного Креста, что ни день полыхает огонь…
— Думаешь, поэтому они сюда пришли?
— Мне безразлично — почему. Я знаю одно: своих тяжелораненых никому не отдам.
Но все трое ошибались, хотя для генерала они действительно были никем — добровольцами с улицы. Городинский перешел в Уяздовский госпиталь, чтобы помочь немногочисленным хирургам, не успевавшим оперировать новых раненых из числа тех, кто сумел сквозь огненное кольцо прорваться в Варшаву. Происходили вещи невероятные: в эти дни краха и отчаяния в Уяздовский госпиталь привозили полуживых людей, все еще охваченных пылом борьбы, гордых одержанной над врагом победой. И когда в палату самостоятельно, хотя и пошатываясь, вошел ротмистр 14-го уланского полка, все взоры устремились на пропитанную кровью повязку на его голове, на смотревшие в одну точку, налитые кровью, никого не видящие глаза.
— Кто это? — спросила Анна. — И откуда?
Никто не шевельнулся и не ответил, но ротмистр вдруг сам заговорил. Быстро, с каждым словом все быстрее:
— Мы из Кампиноской пущи. Вышли из окружения. Поверить трудно, но мы прорвались. Город окружен со всех сторон, везде полно немецкой артиллерии и пехоты. А мы без