Я слушал ее всю первую ночь и вторую, то есть всегда, когдаона была расположена играть. Она могла прерваться на несколько часов, можетбыть, шла спать. Потом она начинала заново, и я начинал вместе с ней.
Я следовал трем частям, пока не выучил их, как она сама,наизусть. Я познакомился с вариациями, которые она вплетала в музыку;я понял, что она никогда не повторяла ни одну музыкальную фразу дважды.
Я слушал, как меня зовет Бенджамин, я слушал, как звучит егорезкий голосок, очень по-ньюйоркски:
– Ангел, ты с нами еще не закончил. Что нам с ним делать?Ангел, вернись, я дам тебе сигарет. У меня полно отличных сигарет. Вернись.Ангел, я пошутил. Я знаю, ты сам достанешь себе сигареты. Но меня правда бесит,что ты оставил нам покойника, Ангел. Вернись.
Иногда я не слышал их часами. У меня не хватало сил найти ихтелепатически, увидеть их глазами друг друга. Нет. Эта сила исчезла. Я лежал внемой неподвижности, сгорая не только от солнца, но и от всего, что мнедовелось видеть и чувствовать, раненый, пустой, мертвый умом и сердцем, заисключением моей к ним любви. Очень просто, не правда ли, в самом черном гореполюбить двух совершенно незнакомых людей – сумасшедшую девушку и озорногоуличного мальчишку, ухаживавшего за ней? Убийство ее брата не имело своейистории. Браво – и все кончено. У всего остального, что причиняло мне боль,была история длиной в пятьсот лет.
Наступали часы, когда со мной говорил только город,огромный, гремящий, грохочущий, шелестящий город Нью-Йорк, с вечно лязгающим,несмотря на глубочайшие сугробы, транспортом, с нагромождением слоев голосов ижизней, достигающих той возвышенности, где лежал я, и поднимающихся над нею, дотаких пределов, которых до настоящего времени мир и не видывал.
Я узнавал разные вещи, но не знал, что с ними делать. Язнал, что укрывший меня слой снега стал еще глубже, еще тверже, и не понимал,как такая вещь, как лед, может уберечь от солнечных лучей.
Конечно, я должен умереть, думал я. Если не сегодня, когдавстанет солнце, то завтра. Я вспоминал, как Лестат поднял Плат. Я вспоминал еголицо. Но рвение покинуло меня. Покинула и всякая надежда. Каждое утро я думал,что непременно умру. Но не умирал.
Внизу, в далеком городе, я слышал других представителейнашей породы. Я не старался услышать их специально, поэтому до меня долетали немысли их, но отдельные фразы. Там были Лестат и Дэвид. Лестат и Дэвид считалименя мертвым. Лестат и Дэвид меня оплакивали. Но Лестата преследовали кудаболее страшные кошмары, потому что Дора, а с ней и весь мир забрали Плат, игород теперь наводнили верующие. Собору с трудом удавалось контролироватьтолпу.
Приходили и другие бессмертные, молодые, слабые и, что самоежуткое, очень древние; желая рассмотреть это чудо, они проскальзывали в церковьночью среди смертных верующих и безумными глазами взирали на Плат.
Иногда они говорили о бедном Армане, или о храбром Армане,или о святом Армане, кто, в своей преданности распятому Христу, сгорел заживона самом пороге церкви!
Иногда они поступали так же, как я. И в тот момент, когдасолнце уже вот-вот готовилось встать, мне приходилось их слушать, слушать ихпоследние отчаянные молитвы в ожидании смертоносного света. Справились ли онилучше, чем я? Нашли ли они убежище в объятиях Бога? Или они кричали в агонии, вагонии, которую переживал я, не вынося ожогов и не имея возможностивырваться, – останки в переулках или на далеких крышах? Нет, они приходилии уходили, какой бы ни была их судьба.
Как все это было бледно, как далеко. Я так переживал, чтоЛестат нашел время оплакивать меня, но мне суждено умереть. Рано или поздно явсе равно умру. Что бы я ни увидел в тот момент, когда я поднялся к солнцу, всеутратило смысл. Мне предстояло умереть. Вот и все.
Пронзая снежную ночь, электронные голоса вещали о чуде, отом, что лик Христа на льняном Плате исцеляет больных и оставляет отпечаток,если к нему приложить другую ткань. Дальше следовали споры священников искептиков, настоящий гул.
Я не искал смысла. Я мучился. Я горел. Я не мог открытьглаза, а если пытался, ресницы царапали их, и становилось невыносимо больно. Яждал ее в темноте.
Рано или поздно неизменно начинала звучать ее потрясающаямузыка, с новыми, чудесными вариациями, и тогда я ни о чем не задумывался – нио тайне моего местонахождения, ни о том, что намерены делать Лестат и Дэвид.
Только на седьмую, кажется, ночь мои органы восприятияокончательно восстановились, и тогда я понял весь ужас своего положения.
Лестат ушел. Дэвид тоже. Церковь заперли. Из бормотаниясмертных вскоре стало ясно, что Плат увезли.
Я слышал мысли всего города, невыносимый гул. Я отгородилсяот него, опасаясь, что, поймав хотя бы одну искру моей телепатии, какой-нибудьбессмертный бродяга решит меня приютить. Я не вынес бы и мысли о том, чтобессмертные незнакомцы попытаются меня спасти. Я не вынес бы и мысли об ихлицах, их расспросах, возможном участии или безжалостном равнодушии. Яскрывался от них, свернувшись в своей потрескавшейся, натянувшейся коже. Но явсе равно их слышал, как слышал окружающие их смертные голоса – они говорили очудесах, искуплении и любви Христа.
Кроме того, мне было о чем подумать – о моем затруднительномположении и о том, как все получилось.
Я лежал на крыше. Я оказался там в результате падения, но непод открытым небом, как я надеялся – или предполагал. Напротив, мое телосвалилось с покатого металлического листа и укрылось под рваным ржавым навесом,где его неоднократно засыпало заметенным ветром снегом. Как я сюда попал? Можнобыло только догадываться.
По собственной воле с первым взрывом моей крови на утреннемсолнце я поднялся вверх, наверное, на максимально доступное мне расстояние.Веками я знал, как взбираться на воздушные высоты и передвигаться на них, ноникогда не доходил до теоретически возможного предела, однако в моем ревностномстремлении к смерти я напряг все силы, чтобы взлететь к небесам. Упал я свеличайшей высоты.
Подо мной находилось пустое, брошенное, опасное здание, безотопления и без света.
Ни звука не доносилось со стороны его полых металлическихлестничных пролетов или раздолбанных, рассыпающихся комнат. Только ветер подчасиграл на здании, как на гигантском органе, и, когда Сибил покидала своепианино, я слушал эту музыку, изгоняя насыщенную какофонию окружавшего менясверху, снизу и со всех сторон города.