Иногда на нижние этажи здания заползали смертные. Япроникался внезапными извращенными надеждами. Может быть, кто-то достаточноглуп, чтобы забрести на крышу и попасть в мои руки, чтобы я выпил кровь,необходимую хотя бы для того, чтобы освободиться и выползти из-под защищавшего менянавеса и тем самым отдаться солнцу? В настоящем же положении солнце едва менядоставало. Только тускло-белый свет царапал плоть сквозь окутывавший меняснежный саван, и каждую удлиняющуюся ночь новая боль сливалась с прежней. Носюда никто никогда не заходил.
Смерть будет медленной, очень медленной. Может быть, ейпридется подождать, пока не потеплеет и не растает снег.
Поэтому каждое утро, мечтая о смерти, я постепенноосознавал, что проснусь, наверное, еще больше обгоревшим, чем раньше, но иглубже укрытым зимней метелью, все это время скрывавшей меня от сотеносвещенных окон, выходивших сверху на эту крышу.
Когда наступала мертвая тишина, когда Сибил спала, а Бенджипрекращал молиться мне и разговаривать со мной у окна, начиналось самое худшее.Холодно, апатично и отстраненно я думал о странных вещах, приключившихся сомной, пока я падал сквозь воздушную бездну, потому что все остальное не шло мнев голову.
Ведь все было удивительно реально: алтарь Софийского собора,преломляемый хлеб. Я столько всего узнал, но ничего не мог вспомнить, не могоблечь в слова, и сейчас, диктуя это повествование, я не смог бы членораздельновосстановить эту историю, даже если бы попытался.
Реально. Осязаемо. Я чувствовал на ощупь покровы алтаря,видел, как пролилось вино, а еще раньше – как из яйца поднялась птица. Яслышал, как трещит скорлупа. Я слышал голос матери. И все остальное.
Но моему разуму эти вещи были больше не нужны. Просто ненужны. Рвение мое на поверку оказалось хрупким. Оно ушло, ушло, как ночи,проведенные с моим господином в Венеции, ушло, как годы странствий с Луи, ушло,как праздничные месяцы на острове Ночи, ушло, как долгие позорные столетияДетей Тьмы, когда я был дураком, настоящим дураком.
Я мог думать о Плате, я мог думать о небесах, я мог вспоминать,как стоял у алтаря и своими руками творил чудо с телом Христа. Да, мог. Но всев совокупности было слишком ужасно: я не умер, никакой Мемнох не умолял менястать его помощником, никакой Христос не простирал ко мне руки на фонебесконечного света Господа.
Намного приятнее было думать о Сибил, вспоминать, что еекомната с ярко-красными и синими турецкими коврами и покрытыми темным лакомнепропорционально большими картинами была ничуть не менее реальна, чем киевскийСофийский собор, вспоминать, как побледнело ее овальное лицо, когда онаповернулась, чтобы взглянуть на меня, и как внезапно загорелись ее влажные,живые глаза.
Как-то вечером, когда мои глаза по-настоящему открылись,когда мои веки действительно поднялись над глазными яблоками и я увидел над собойбелую ледяную корку, я осознал, что начал исцеляться.
Я попытался согнуть руки. Я смог приподнять их, чуть-чуть, исковывающий меня лед дрогнул с чрезвычайно необычным электрическим звуком.
Солнце никак не могло сюда добраться, или же ему не хваталоместа бороться со сверхъестественно яростной, могущественной кровью,содержащейся в моем теле. О Господи, только подумать – пятьсот лет набиратьсясил, прежде всего родиться от крови Мариуса, с самого начала быть настоящиммонстром, так и не подозревая о собственном могуществе.
В тот момент мне казалось, что моей злости и моему отчаяниюнаступил предел. Казалось, что раскаленная боль во всем теле достигла своегопика.
Потом заиграла Сибил. Она начала «Аппассионату», и мне сталовсе равно.
Мне было все равно, пока не прекратилась музыка. Ночьвыдалась теплее, чем обычно; снег слегка подтаял. Казалось, поблизости нетникаких бессмертных. Я знал, что Плат перевезли в Ватикан. И какой теперь смыслприходить сюда бессмертным? Бедная Дора. В вечерних новостях говорили, что унее забрали ее добычу. Плат должен был исследовать Рим. Ее рассказы о странныхсветловолосых ангелах стали достоянием бульварной прессы, а сама она уехала.
В определенный момент я осмелился зацепиться сердцем замузыку Сибил и, напрягая до боли голову, выслать вперед свое телепатическоезрение, как часть тела, как язык, требующий выносливости, чтобы посмотретьглазами Бенджамина на комнату, где они обитали вдвоем.
Я увидел ее в приятном золотистом тумане, увидел стены,увешанные тяжелыми картинами в рамах, увидел мою красавицу в пушистом беломплатье, в рваных тапочках. Ее пальцы продолжали трудиться. А Бенджамин,маленький непоседа, нахмурившись, попыхивая черной сигареткой, сцепив руки заспиной, расхаживал босиком из угла в угол, покачивая головой и бормоча просебя:
– Ангел, я же велел тебе, вернись!
Я улыбнулся. Шрамы на щеках болели так, словно их прорезаликончиком наточенного ножа. Я закрыл телепатический глаз. Под звуки быстрыхкрещендо я позволил себе замечтаться. К тому же Бенджамин что-то почувствовал;его разум, не извращенный западной цивилизацией, уловил отблеск моеголюбопытства. Хватит.
Потом ко мне пришло новое видение, очень резкое, оченьнеобычное, очень непривычное, им нельзя было пренебрегать. Я еще раз повернулголову, лед треснул. Я держал глаза открытыми. Я видел неясное пятновозвышающихся надо мной освещенных башен.
Внизу, в городе, обо мне думал какой-то бессмертный, оннаходился далеко, за много кварталов от закрытого собора. На самом деле ямгновенно почувствовал вдалеке присутствие двух сильных вампиров, знакомыхвампиров, вампиров, знавших о моей смерти и горько сожалевших о ней; онивыполняли какое-то важное дело.
Здесь имелся определенный риск. Попробуй их увидеть – и онизаметят намного больше, чем то, что не замедлил отметить Бенджамин. Но,насколько я понимал, в городе других вампиров сейчас не присутствовало, и нужнобыло узнать, что заставило их двигаться с такой целеустремленностью и с такойскрытностью.
Прошел, наверное, час. Сибил молчала. Они, могущественные вампиры,продолжали заниматься своим делом. Я решил рискнуть.
Я приблизил к ним свои бестелесные глаза и быстро осознал,что могу видеть одного глазами другого, но не наоборот. Причина была очевидна.Я напряг зрение. Я смотрел глазами Сантино, бывшего главы римского общества,Сантино, а увидел я Мариуса, моего создателя, чьи мысли оставались скрытыми отменя навсегда.
Они осторожно приближались к большому учреждению, оба одетыекак современные джентльмены – в аккуратные темно-синие костюмы, вплоть донакрахмаленных белых воротничков и узких шелковых галстуков. Оба подстриглись,отдавая дань моде служащих корпораций. Но направлялись они, вгоняя в безвредныйтранс каждого смертного, кто пытался им помешать, отнюдь не в корпорацию. А вздание медицинского назначения. И я быстро догадался, по какому они пришлиделу.