Я, конечно, оказался белым, Когда пули просверлили воздух.
Это стихотворение, если не наизусть, то хотя бы близко к тексту знают все истинные батумцы, так как его действие происходит в их городе: «Батумское солнце горело, заходя, спокойный ветер шумел на море» – история трагического чувства Денди и Вероники.
Однако финал стихотворения, где божественная Вероника в конце концов оказывается совершенно бульварной революционеркой и убийцей, Веркой из Калуги, сыграл против первоначального замысла. С этим вряд ли согласился бы Галактион, ранее, в другом стихотворении о Веронике и, соответственно, о Ганиченко выразивший иное соображение, однако Фред Анаденко и Дмитро Мазур не то что Галактиона, случалось, даже самого Фридриха Энгельса не уважали (про Маркса этого не скажу, не возьму на себя греха социалистов зоны).
Создавались комиссии (грузин считали пристрастной стороной и даже ненавидящего Ганиченко Хомизури в комиссию не брали), вызывали Джони, читали влюбленному нравоучение, но, как волка ни корми, он все в лес смотрит. джони что-то обещал, однако на следующий день «Он пришел» начиналось с новой силой. Между тем «Он» избрала вызывающую тактику – стала придавать одеванию и разукрашиванию новое и изничтожающее заключенных особое внимание и дошла до такой степени, что однажды даже у Анаденко вырвалось: «Ну красива, чертовка!» Пришло время, и Джони вызвали в администрацию, спросили, знает ли он, чья жена Ганиченко и доводилось ли ему слышать что-либо о полковнике Ганиченко, на что проживавший в детстве в Каспи Лашкарашвили ответил вопросом: «Знаете ли вы, кем был Георгий Саакадзе?» – и добавил, что им следовало бы знать, надо было прочесть Анну Антоновскую или хотя бы фильм посмотреть, под конец же бросил: «Это шутка, я Его не люблю, у меня грузинский невеста ест» – и его оставили в покое.
Русский давался Джони тяжело. Правда, разговаривал он смело, однако правильный русский давался ему с трудом. Мать приехала навестить его, и так как личная встреча ему еще не полагалась (личная встреча в колонии строгого режима полагалась заключенному раз в году длительностью от одного до трех дней, нам, как правило, давали два дня, шпионам, изменникам Родины, террористам и военным преступникам – три), то Джони дали право на двухчасовую встречу со стеклом, телефоном и Тримазкиным (Тримазкин был одним из сравнительно незлобных офицеров администрации). Когда мать сказала Джони: «Гамарджоба, швило!» («Здравствуй, сынок»), Тримазкин восстал: «Говорите только по-русски!» И начались муки грузин. Джони рассказывал: «Ведь какой я знаток русского, однако по сравнению с моей матерью я – Пушкин! Она его вообще не знает». Как только мать переходила на грузинский, Тримазкин огрызался на нее, получая в ответ: «Sikvdili da kubo!» («Смерть тебе и гроб!»). Тримазкин приказывал ей: «По-русски!» И мать отвечала: «Смерть и гроб!» – а столько идиоматического русского не знал даже мордовского происхождения Тримазкин. Наконец, если верить Джони, они говорили на таком русском: «Натела замуж вышел. Он такой красивый, ну, ламаз, что твалс вер вашореб, понимаешь?» Тримазкин волновался: «Кто красивый?» «Натела, Натела красивый», – говорил ему Джони.
Мне кажется, что, публично рассказывая об этом, то есть при сольном выступлении перед двадцатью заключенными, Джони, как истинный грузинский краснобай, малость преувеличивал. Не может быть, чтобы его мать не знала элементарного русского, но что матери и сыну, не видавшимся годами, не давали поговорить на своем родном языке, – это факт. Сейчас, когда один из возвысившихся родных сыновей этой системы людоеда заявляет нам, «каким ужасным событием был развал Советского Союза» и что у того, «кого развал Советского Союза не огорчил, нет сердца», для Джони, его матери и меня в его выражениях недостает убедительности, говоря на рабочем языке творца этой максимы нового времени «Wie bekant, es ist eine unbestrittene Tаtsache» (немецкий: «Как известно, это просто бесспорный факт»).
Наподобие популярного хазановского персонажа, Джони окончил кулинарный техникум. Так как из-за слабых легких он часто попадал в больницу, ему полагалась диета. «Диета» плохое слово на воле, зато в тюрьмах и лагерях это греческое благородное слово было заряжено крайне позитивным содержанием. Диета прежде всего означала 1 вареное яйцо, 100 г белого хлеба, 200 мл молока, 20 г сливочного масла, 60 г сыра и 120 г вареной говядины в день (за все время заключения ни один из нас в глаза не видел этих божественных продуктов). Джони лишал свои легкие масла и берег его для сердца – для Нового года, – собирал в банке с водой. В 1986 году Джони Лашкарашвили приготовил новогодний торт. Роль муки выполняла полученная по нашей совместной технологии масса: выданный 9 мая 1985 года белый хлеб Джони тотчас нарезал на мелкие кусочки и за восемь месяцев высушил без солнца, затем размельчил (точнее, истолок) и просеял через персональное микросито Рафаэла Папаяна, отруби же употребил для украшения торта (ими была сделана надпись – «1986»). На молочном порошке, сливках, «муке» и воде была замешана бисквитная масса, которая была выпечена в знаменитой печи Гриши Фельдмана. Для приготовления крема были использованы сливочное масло, вареная сгущенка (бережно припасенная из полученной мной в сентябре посылки) и ваниль из посылки, полученной Джони в октябре (так было всегда: я получал орехи, чеснок, сушеный красный перец, сушеную кинзу и мели сунели, а Джони – корицу, душистый перец, лавровые листья, имбирь и ваниль). Премьера торта состоялась первого января 1986 года, в 00 часов 01 минуту, после благословения нашенским самодельным напитком наступления Нового года.
Театралы знают, как называется грандиозный успех премьеры. Я лишь, подражая Гомеру, могу описать испытанный в начальные минуты первого января 1986 года кулинарный шок: Хомизури сказал односложное «Вах!», Рафик сказал двусложное «Пах-пах!», Генрих сказал трехсложное «Карабах», а я сказал: «Лучше Ганиченки» (на украинский лад мы тоже склоняли украинские фамилии. Между прочим, в свое время так же поступал и Чехов: поскольку в тбилисском изоляторе не было других книг, я почти наизусть выучил последние тома чеховского многотомника – с перепиской писателя). Джони был счастлив: «Говорил же я, что я знаток кулинарии!»
В нашем лагере произошел гологеоргианский, то есть сугубо грузинский инцидент. Имеется в виду, что в нем участвовали лишь этнические грузины. Жора Хомизури обожал Рабле, я же считал, что здесь говорила его грузинская кровь, так как более «грузинского» автора в мировой литературе, чем Франсуа Рабле, француза до мозга костей, я не знаю. Вместе с тем надо признать, что Рабле был не чужд и Мордовии – в Дубравлаге и в Саранске провел годы своего заключения замечательный русский исследователь Рабле Бахтин, так что Рабле в нашем лагере был родным человеком. Как-то стояли мы с Жорой Хомизури в умывальне, в так называемой «курилке», и беседовали о Рабле. Жора поинтересовался, переведен ли Рабле на грузинский. Я ответил, что, конечно же, переведен, более того, существуют целых два перевода, неполный перевод госпожи Багратиони и полный – Гогиашвили. Гогиашвили обратился к интересному художественному приему, переведя кое-что на кахетинский диалект. К данной беседе присоединился еще один грузинский обитатель зоны, Арсен Лолашвили – услышав краем уха слово «кахетинский», он обиделся: «Почему это ты кахетинцев нехорошо упомянул?» – и двинулся на меня. «Курилка» не вместила конфликта, и мы оказались во дворе зоны: Арсена держал Джони, а меня – Жора. Необычное явление – внутригрузинский конфликт, сопровождаемый не вместившимся в толковые и орфографические словари грузинского языка лексическим разнообразием, – оглоушило ЖХ 385 / 3–5. К нам никто не смел приблизиться.