в жизни плохого? — наивно спрашивала я.
— А что мы делали хорошего? Очевидно, мало, — отвечала Зоря.
— Почему мы так несчастий? — сетовала я. Девочка не по-детски тяжело вздыхала.
— А почему ты думаешь, мам, что жизнь — это счастье, а не несчастье? Иначе не было бы революций.
Эта девочка с недетскими глазами и бледным, худеньким веснушчатым личиком провела уже немало дней у тюрьмы. Она пробивалась к Вышинскому, требуя свидания со своим отцом, и настойчиво искала, когда я исчезла из больницы, мой след по московским тюрьмам.
Однажды меня и Зорю вызвал замнаркома НКВД Жуковский. Самым примечательным на лице этого краснолицего откормленного человека были бесчисленные веснушки, ярко-рыжие, как и густая лохматая шевелюра. Мы были издавна знакомы, и сейчас он чувствовал некоторую неловкость, многословно уговаривал меня выпить кофе и написать отречение от мужа.
— Напишите, а мы напечатаем, — уговаривал он меня и показал газету, где жена одного из арестованных осыпала имя человека, с которым прожила много лет, проклятиями.
— Нет, — отрезала я, — это никогда никого не убедит. Это гадко.
— Но муж ваш сознался на процессе в своих кровавых преступлениях. Разве вы не верите нашей юстиции, суду, наконец, его словам?
— Верю, страдаю, жестоко осуждаю мужа, ибо он, если невиновен, то должен был бы лучше умереть молча, а если действительно виновен, то совершил двойное преступление — не только перед страной, но и перед семьей своей, перед нами.
— Вот видите, он вас обманул, покрыл позором, а вы не хотите в печати сказать об этом.
— Есть поступки, которые не делаешь ради самой себя, ради чувства собственного человеческого достоинства. Мне все равно не поверят и скажут: экая подлая, пока он был в чести, она всем пользовалась, а теперь шкуру свою спасает. Он осужден, и этого довольно. Я с ним душевно порвала все, но прилюдно бить его не стану.
Тщетно Жуковский продолжал меня убеждать и обратился даже к Зоре за поддержкой. На этом разговор наш кончился.
В июне 1937 года газеты оповестили страну о суде и смертном приговоре Тухачевскому, Примакову, Уборевичу и другим военачальникам. В те же дни застрелился Гамарник. 13 июня меня вызвали в городскую милицию, отобрали без всяких объяснений паспорт и зачитали приговор Особого Совещания НКВД о высылке на 5 лет в Казахстан. На сборы дали три дня. Бросив квартиру и вещи на маленькую Зорю, я с двухлетней Ланой и не пожелавшей оставить меня мамой покинули Москву. Помню, на вокзале, глядя на смеющихся людей, я подумала, что не только смеяться, но и улыбаться разучилась навсегда. Лицо мое было так искажено, обезображено страданием, что я с трудом узнавала себя в зеркале.
В Алма-Ате сотрудник НКВД предложил нам апартамент в Доме Советов.
Неискушенная, я не поняла тогда, что меня предполагали сделать приманкой, на которую, может быть, клюнет кто-нибудь из местных казахских деятелей.
«Юность Маркса» была переведена и издана в Алма-Ате, о ней много писали в газетах. Но внутрипартийный террор уже коснулся Казахстана, и в Доме Советов, где меня поселили, люди шарахались в страхе при одном упоминании моего имени, да и сама я старалась не выходить из комнаты. Через три дня мне предложили выбрать город в пределах республики и отправиться туда в ссылку.
Я назвала Семипалатинск, вспомнив, что там отбывал срок ссылки Достоевский. Историко-литературные сопоставления все еще не покидали меня.
Обычно в конце июня в Семипалатинске, городе песка и ветров, почти не бывает дождей, но в день, когда мы очутились на маленьком вокзале, начался ливень. Станция, как в большинстве старых сибирских селений, расположена в трех километрах от города. Сообщение между ними поддерживалось в 1937 году случайной телегой, подводой, и, как исключение, извозчиком. Зал ожидания был заперт ввиду ремонта, и наши чемоданы валялись на песке привокзального пустыря. Раскрыв зонт, мама уселась на одном из них. Разгоряченное личико двухлетней Ланы подтвердило худшие наши опасения: девочка занемогла. Мне надлежало, однако, немедленно пойти в областное управление НКВД и отметиться там. Мама заботливо уложила в «авоську» бутылочку молока, плюшевого мишку и ночной горшок в чехле. Было решено, что я возьму ребенка с собой, может быть, тогда мне легче будет добиться помощи в найме квартиры. Нам повезло: из ворот саманного домика выехала запряженная лошаденка. Четыре колеса, схваченные жердями, соединялись бревном, на котором, как на оселке, сидел казах. Столь странный транспорт я видела впервые, но выбора не было. Возчик равнодушно оглядел меня и хотел отказать, но предложенная сумма денег возымела действие.
— Влезай, — согласился он вяло. С большим трудом уместилась я с ребенком на этой необычной телеге. Громко стуча, несмазанные колеса потащили нас по плохо мощенной дороге мимо жалких строений, уродливых дувалов и покосившихся плетней. Нигде ни одного деревца. Под дождем песок был темен, как гудрон, и такими же казались на небе тучи. Над большим лабазом на пустынной площади висела мокрая афиша, сообщавшая о гастролях цирка шапито. Мы подъехали к Дому крестьянина, чтобы узнать, нет ли там свободных комнат. Во дворе, где ржали распряженные лошади, и хмуро помалкивал верблюд, на меня посмотрели удивленно. В Доме крестьянина никаких комнат не сдавали. Там жильцы годами не снимались с постоя.
Недалеко от Иртыша, в самом обширном и нарядном доме города, с палисадником перед окнами, расположилось областное управление НКВД, куда, по предписанию, я обязана была явиться тот час же по приезде, чтобы как ссыльная стать на учет. После долгого ожидания в коридоре, где толкались родственники арестованных, пришедшие с передачами, и выстроились ссыльные «на отметку», меня наконец потребовал комендант.
Это был высокий, свирепого вида брюнет.
— Предупреждаю, вам запрещено выходить за черту города, — заявил он грозно. В это время Ланочка заплакала и попросилась на горшочек. Не обращая внимания на коменданта, я положила девочку на диван, достала ночную вазу и поставила ее на пол перед письменным столом. Минутой позже я подошла к открытому окну и вылила содержимое горшочка в палисадник. Комендант сидел, широко раскрыв толстый рот, непрерывно моргая раскосыми глазками. Однако он молчал. Подписав мое ссыльное удостоверение, напомнил, что я должна три раза в месяц являться к нему на отметку. И снова — безлюдная улица и проливной дождь.
Ребенок бредил. Я не могла совладать с отчаянием. Навстречу с берега Иртыша медленно поднималась пролетка. Когда она поравнялась с нами, седок что-то сказал кучеру, на ходу спрыгнул и свернул за угол. Я обратилась к пожилому вознице с просьбой довезти меня до станции, где ждала мама,