годов, может быть, именно он приставит револьвер к моему затылку?»
В преступлении уже есть ядро наказания, но ужасно, если ты невиновен и умираешь от руки своих, так и не поняв — за что?
Мозг мой не мог ни покорно принять, ни тем более объяснить происшедшее. Я перебирала день за днем свою жизнь и не находила в ней ничего зазорного. Боясь душевной болезни, упорно черпала силы в двух книжках, которые по странной случайности оказались в моих руках. Одна была «Боги жаждут» на французском языке, другая — «Илиада» по-польски.
Франс и Гомер. В двадцатилетнем возрасте я была захвачена превратностям судеб женщин эпохи Французской революции. Неистово подбирала каждый камешек, пылинку истории, воскрешала трагические судьбы Манон Ролан, Люсиль Демулен, Елизаветы Леба, Клары Лакомб. Могла ли я думать, что, подобно им, едва достигнув тридцати лет, буду ждать смерти на тюремной койке.
«Революция, как бог времени Сатурн, пожирает своих детей», — вспомнились мне слова Бгохнера Дантоне. Я была одной из дочерей революции. И мне хотелось отныне только одного — открытого суда. Я ловила себя на том, что, подобно француженкам, героиням моей книги, мысленно готовила речь перед трибуналом. Но что если меня тоже увезут из башни в «черном вороне» и казнят тайно? И я снова жадно перечитывала прощание Андромахи с Гектором, плач Кассандры, сцену смерти Гектора. Эти когда-то казавшиеся мне скучными страницы, которые я произносила теперь по-польски, приобрели для меня новый, героический смысл и вселяли спокойствие. Ослабляла, как всегда в тюрьме, тревога о семье. Я находилась в строгой изоляции. Мне казалось, что мать моя — в заключении, дети — в детском доме, а может быть, никого из них вообще нет уже в живых.
Однажды, когда я перечитывала трагедию партийной борьбы якобинцев, открылась кормушка в двери, и мужской голос спросил:
— Какой у вас номер обуви?
Я ответила. Все стихло. Но сердце мое бушевало.
Разрушалась та плотина, которую с таким трудом я создала в сознании. Мысли прорвались и понеслись, все опрокидывая на своем пути. Итак, меня сейчас повезут судить. Что это будет? Военная коллегия, трибунал? Какое обвинение мне предъявят?
Я посмотрела на свои ноги. Чулки и туфли расползлись. Конечно, меня нужно обуть, прежде чем вывести из камеры. Время, которое из-за отсутствия, каких бы то ни было, внешних впечатлений мчится стремительно в одиночке, сразу же поплелось с черепашьей медлительностью. Но снова, открылась кормушка, и мне бросили две пары грубых чулок. Загремела дверь, и мужчина в черном пальто с каракулевым воротником, в сапогах и кепке сделал мне знак выйти. Будущее вдруг так испугало меня, что я с трудом заставила себя покинуть камеру.
Пройдя двор, мы двинулись по длинным коридорам Бутырской тюрьмы. Несколько раз, когда навстречу шли арестованные, меня засовывали в собачники-боксы, каменные коробки без вентиляции. Наконец я очутилась в. огромном кабинете с окнами на улицу. За письменным столом сидел тот самый усатый начальник тюрьмы, который приходил ко мне в карцер. С дивана у противоположной стены кабинета поднялся дородный военный и протянул мне руку, но я резко отдернула свою.
— Старший майор Каминский, — представился он. — Вы что-то побледнели, Галина Иосифовна. Печалитесь, волнуетесь…
— Где моя мать и дети, что вы с ними сделали? — прервала я, задыхаясь от волнения.
— О, они здоровы! Дома у вас тоже все в полном порядке.
«Дом, семья — разве они еще есть у меня? Не может быть, обман, ложь», — пронеслось в мозгу.
— Я вам не верю, покажите мне маму и детей. Пусть они пройдут хотя бы мимо этих окон.
— Скоро вы их увидите, — сказал Каминский закуривая. Затем продолжал, капризно улыбаясь своему отражению в зеркале:
— Видите ли, я должен был приехать за вами еще 18 февраля, но из-за смерти Орджоникидзе смог сделать это только сегодня, 21-го.
— Серго?! — ужаснулась я.
— Не волнуйтесь… Хочу вам сообщить, что Советское правительство на редкость милостиво обошлось с вашим мужем, — продолжал Каминский, — его оставили в живых, он осужден всего лишь на 10 лет. Ах, да, вы ведь не знаете, — с 23 января по 30 шел процесс контрреволюционеров. Но против вас лично нет ничего компрометирующего. Ваша невиновность доказана, и мы решили поэтому вас освободить.
В этом месте речи Каминского, как в театральной пьесе с хорошим концом, начальник тюрьмы, многозначительно кашлянув, поднялся из-за стола, открыл дверь, и в комнату вошли мама и Зоря.
Каминский милостиво проводил нас до ворот тюрьмы. По пути домой мне рассказали подробности минувшего суда над моим мужем. Дома, когда я сняла прохудившиеся тряпки, в которые превратилась моя одежда, мать отшатнулась, увидав изъязвленную больную кожу — последствия десятисуточного пребывания голой в «резинке» и на цементном полу карцера. Она тут же принялась лечить меня, прикладывая примочки из теплого оливкового масла.
Я узнала, что мать мою, давнишнего члена партии, после моего исчезновения из больницы вызвали на Лубянку.
— Вы, конечно, хотите знать, где ваша дочь и что с ней? Мы вам скажет, если вы напишете от себя, под нашу диктовку, письмо ее мужу, сообщив ему, что Галина Иосифовна дома и вполне счастлива. Книги ее печатают.
— Но ведь это ложь. Где моя дочь, я не знаю, а книги ее изъяты из библиотек и запрещены, — ответил мать.
— Мы вернем вам дочь очень скоро, но как член партии вы обязаны нам помочь.
И мама написала, что я на свободе. Через две недели после этого я действительно вернулась домой из Северной башни Бутырок.
В первый же вечер моего столь же необъяснимого, как и арест, возвращения раздался звонок у входной двери. Пожилой человек с измятыми, обвислыми щеками принес нам две большие корзины продуктов и детских игрушек. Он предложил мне также 7 тысяч рублей, которые я решительно отвергла.
— Все это посылает вам и вашим детям лично товарищ Ежов, — пояснил он кратко в ответ на наши расспросы.
Еще несколько раз являлся к нам посыльный от Ежова, затем дары прекратились.
Мы учились ничему более не удивляться.
В марте прошел Пленум ЦК. Сталин после смерти Орджоникидзе и двух кровавых процессов, очевидно, решил сделать недолгую передышку и лицемерно заявил о необходимости прекратить расправы.
«Не все, шедшие по одной улице с контрреволюционерами, сами тоже контрреволюционеры», — повторяли на все лады газеты.
На «черных воронах», перекрашенных в голубой цвет, появились непримечательные надписи «Хлеб», «Молоко».
Мы заперлись в своей квартире и тщетно пытались отыскать причину обрушившегося на нас бедствия.
— Что мы делали