склонный к рефлексии (так, во всяком случае, ему представляется), не может Костя перебороть себя – нет-нет и возникает свинчивающее его, как гайку, ощущение одной огромной непоправимой ошибки. В чем она, не может уразуметь, пробует разъять на составные – и странно, получается, что вовсе и не ошибки это, а правильные ходы, поступки, действия, и нечего огород городить по поводу них. Гнать глупые мысли, забыть – вот что надобно. Однако полностью, окончательно избавиться от навязчивого, волю парализующего состояния, изгнать из души само понятие – ошибка, убедить себя раз и навсегда: не было никаких ошибок и не будет – не в его силах.
Но было же в твоей жизни, Костя, светлое, неожиданное, неповторимое, всамделишное, что ошибкой уж никак не назовешь?! Было, конечно, было, напряжешь память – и проблеснут искорки, кольнет глубоко, сведет дыхание в знобком предчувствии, но все так скоротечно, летуче, всего-то счастья или того, что им называют и под ним подразумевают, – секунды, в лучшем случае минуты: первая ночь с Полиной в ноябре, в пустой неотапливаемой даче приятеля, первый раз услышанное от Дины на прогулке «папа», первая командировка на секретный полигон под Астраханью для испытания приборов, с твоим участием сделанных, первый принятый сценарий, первый напечатанный в журнале рассказ… И рядом, словно в насмешку, по какой-то странной прихоти, оживает столь незначащее, смешное, в сущности, мелкое, что диву даешься: как и зачем память хранит такую дребедень? Однако же помнится, живет в тебе. Ну, не считать же эпохальным событием детское озорство – взрослые обитатели квартиры на Чернышевке не знали о нем, а ведь могло оно стоить им лагеря: два раза в год, в самый канун праздников 1 Мая и 7 Ноября, окна коммуналки, выходящие на проезжую часть, где шли демонстранты, снаружи закрывались огромными портретами усатого вождя и его соратников, в комнаты опускалась темень, с утра включалось электричество, взрослые помалкивали, не сетовали на неудобства, маленьким же сорванцам хотелось играть, и, улучив момент, приоткрывали они окна, насколько могли, изнутри проделывали в портретах дырочки или чуть-чуть сдвигали их и бросали на улицу что придется: бумагу, ленточки, скорлупу, кожуру лука и даже картошку. Бросали и прятались. Как это сходило с рук, Костя до сих пор понять не может.
А вот эти проблеснувшие искорки уже о другом совсем. Первый гонорар на «Военфильме», восемьсот рублей за двухчастевку. Рад до смерти, таких денег в своем «ящике» отродясь не видел, а ему режиссер: «Ты – тюха, тебя нагрели, по закону положена тысяча…» А Костя счастлив, запомнит этот гонорар на всю жизнь. На «Киевнаучфильме» говорят ему знающие люди: «У нас принято делиться с редакторами». Он злится: с какой стати? Не будет делиться, не столько потому, что денег жалко, но потому, что против его естества это… И ничего, не отлучают от студии. А вот за что стыдно, так это за проваленный сценарий о химкомбинате. Рядом с Ясной Поляной находился, «Азот» назывался, потравил деревья, выжелтил их. Сценарий приняли, начал писать дикторский текст – и полная ерунда вышла. Переживал жутко.
Что случилось с ним, не понимал, ни тогда, ни сейчас, когда быльем все поросло: где Костя, где химкомбинат, где Ясная Поляна… А тогда едва заказов не лишился на «Центрнаучфильме».
В какое время хотел бы ты вернуться, Костя? Хотел бы вернуться в самое начало во всеоружии опыта сегодняшнего, чтобы жизнь свою переиначить, переделать, прожить по-другому, не совершить прежних ошибок, не наделать былых глупостей? Нет, не хотел бы. Во-первых, невозможно. Во-вторых… Тем-то и отличается живая вода из крана от дистиллированной, что она – живая, с микробами, хлоркой, всякими элементами дозволенными и недозволенными, порой со ржавчиной, дурно пахнущая, та, которую все кипятят и многие пьют сырой, ничего не боясь. Нет ничего скучнее и бездарнее безошибочной жизни. А если невероятным, сказочным образом в машине времени прикатить к начальной станции долгого пути и начать сызнова, начисто забыв или уничтожив любой намек на знание дальнейшего, всего, что после случится, разрушить предопределенность, то не произойдет ничего необычного, все обернется именно так, как уже было с тобой, Костя, или могло быть: те же (или другие, какая разница?) ошибки, глупости, потери, поражения. Но и, безусловно, радости, успехи, открытия, изумления. Что судьбой предначертано, то и сбудется, и никуда ты от этого, дружок, не денешься. Впрочем, что считать ошибками, глупостями, а что правильными, оправданными смыслом и логикой поступками? В сущности, человек всю жизнь не живет, а сочиняет себя, выдумывает для себя историю, которую своей жизнью считает. И Костя – не исключение.
…Только бы не попасть в «пробку». Выскакивает Костя на хайвэй, переводит дух – машины безостановочным потоком идут. Впрочем, радоваться рано – одна застрянет или авария, пусть самая мелкая, и все, движение намертво застопорится. И тогда опоздает он к Маше. Стоп, будет думать о хорошем. Солнце предзакатное, теплынь, даром что начало ноября. Осень в Нью-Йорке и впрямь лучшая пора. Затяжная, с теплом ровным и стойким, светом паутинным, как на картинах импрессионистов, и редкими дождями. А весны нет: две-три апрельские недели – и сразу жара грянет. Цветут вишня и азалия, но запаха у весны здешней нет. Сирень в цветочных лавках – невидаль, черемухи Костя сроду здесь не видел. Цветы местные вообще не пахучие. Один тип в Москве, из национал-патриотов оголтелых, коих Костя, русский по крайней мере в четырех поколениях, на дух не переносит, витийствовал по телевизору, незадолго до Костиной эмиграции: дескать, ужасная страна Америка – дети не плачут, собаки не лают, цветы не пахнут, женщины не любят. Чего детям плакать, если они ухожены и взлелеяны, а собаки накормлены, о женщинах поспорить можно, но цветы и вправду без аромата. В Нью-Йорке, Калифорнии, везде. Что касается зимы, то малоснежная, не слякотная, морозы стойкие – редкость, вот только ветра донимают. У Кости нет щеток одежной и сапожной. За ненадобностью. Манжеты брючные всегда чистые, обувь без разводов соли, которой в Москве улицы посыпали. Увлажняет кожу туфель губочкой, и порядок. Впрочем, и снег бывает, и морозы, а в девяносто шестом, помнится, столько материальцу подсыпало, что движение парализовало и по Манхэттену отдельные чудаки на лыжах передвигались. Лето же… Май, июнь, даже июль – куда ни шло, а вот август… За тридцать температура по Цельсию, по Фаренгейту, значит, к ста подбирается, и не зной страшен, а влажность чудовищная, притом без дождей – ни одной капли не выпадает, кондиционеры круглые сутки шпарят, у Кости к утру волосы на затылке,