После одного из самых роскошных пиров Мнишек, провозгласив тост за здоровье московского царевича и за предстоящую дружескую связь Польши с Москвою, объявил гостям, что остальную часть дня они должны посвятить охоте и показать дорогому московскому гостю всю прелесть польского полкванья.
И мужчины и дамы приняли это известие с восторгом. Охота сама по себе — наслаждение для благородных сердец, а охота в присутствии постороннего наблюдателя — да при том не простого, а птицы самого высокого полёта, — это уж акт национального торжества.
Вскоре было всё готово к выступлению — и выступление началось. Рога трубят что-то необычайное, дворовые охотники давно на своих местах. Лошади ржут от нетерпения. Собаки прыгают и визжат от радости.
А что за прелесть эти пани и панны на красивых выхоленных конях! Всё блестит золотом и серебром. Солнце играет на гладко полированном оружии, на серебряных уздечках, на рыцарских шпорах, на дамских ожерельях, на собачьих ошейниках…
Тут и сам Мнишек во главе поезда. На седле он кажется много выше, величественнее. Тут и Урсула и Марина. Последняя смотрит оживлённее: сквозь матовую белизну щёк просвечивает нечто вроде румянца, такого нежного, едва уловимого глазом, но тем ещё более чарующего; глаза её кажутся ещё чернее, ещё больше… Да и как им не быть больше? Они, кажется, начинают прозревать ту тёмную бездну, из которой смотрели на неё другие глаза с непонятною для неё думою… Теперь она, кажется, что-то уловила там, в бездне: что-то блеснуло оттуда, словно из другого мира, и освещает путь в этот далёкий, неведомый мир… Вместо пальмы там стоит одинокая сосна, вместо экваториального солнца — ледяное море; даже небо какое-то ледяное. Да что за дело до этого ледяного моря, когда внутри её души что-то теплится?..
— Посмотри, Марыню, как он странно сидит на коне, — шепчет шаловливая Урсула. — Точно истукан на троне.
Марина смотрит и ничего не видит странного. Он сидит спокойно, ровно, твердо, не вертляво, как пан Стадницкий, не закручивает своих усов, как пан Тарло, не рисуется, как пан Домарацкий…
— А какой татко смешной! Точно сам пан круль, — болтает неугомонная Урсула.
Марина смотрит в сторону отца и улыбается. Тот торжественно шлёт ей поцелуй по воздуху и, словно бес, вертится около царевича.
Под царевичем белый конь выступает грузно, солидно, выгибая свою лебединую шею. Сам Димитрий смотрит молодым шляхтичем: модный портной с головы до ног превратил его в поляка и только маленькой шапочке придал что-то неуловимое, что-то такое, что напоминало корону.
— Знаешь, Марина, кого он теперь напоминает? — говорит Урсула. — Помнишь московский герб, что нам татко показывал?
— Помню.
— Помнишь — там в середине герба кто-то скачет на белом коне и копьём бьёт в пасть страшнаго змея с ногами.
— Да, это, отец говорит, Георгий-победоносец, он поражает дракона, чтобы спасти царскую дочь.
И, сказав это, Марина покраснела. Урсула заметила это.
— А, тихоня! Кто эта царская дочь? Ну, говори — кто?
— Не знаю…
— То-то, тихоня, не знаю!.. А знаешь, Марыню, в Москве на него вместо хорошенького кунтуша наденут зипун золотой, без рукавов.
Марина потупилась и ничего не отвечала, тем более что в это время к ней подъехала на красивом аргамаке полненькая блондинка в лиловом берете с страусовыми перьями. Белокурые волосы, выбиваясь из-под берета, развевались по ветру. Несмотря на свою полноту и, по-видимому, не первую молодость, блондинка ловко сидела в седле.
— А молодой «московский медведь», кажется, ранен, панна Марина? — сказала она, лукаво улыбаясь. — Панна замечает это?
— Ах, пани Тарлова! Марыня ничего не замечает! Она не заметила даже за обедом, как «московский медведь» чуть цыплёнком не подавился, когда она на него взглянула, — говорит Урсула.
Пани Тарлова расхохоталась. Только Марина ехала молча.
— Ах, панна Марина! Не миновать вам московской кики и душегреи… Видите, как «медведь» косится на вас? — продолжала пани Тарлова. — Наденут на вас московский сарафан и кику.
— Кику, пани? Как смешно! Что это за кика такая, пани? — смеялась Урсула.
— Кика?.. Это — нечто московское: мода у них такая. Этакий берет с рогами…
— С рогами? Ах, какой ужас, пани! Ах, Езус-Мария!
— Не смейтесь, пани Вишневецка, — серьёзно вдруг говорит пани Тарлова. — Может быть, через несколько месяцев вы сочтёте за честь, пани, быть покоевой у московской царицы, у вашей младшей сестры.
А чёрная головка Марины думала, настойчиво думала — только не о короне. В голове её и во всех нервах, словно горячечный бред, неумолчно звучали слова, брошенные ей сегодня в костёле отцом Помасским, когда она прикладывалась к иконе Святой Девы: «Помни, дочь моя, что Бог избрал орудием своего благого промысла для спасения рода человеческого Деву чистую… Способна ли и достойна ли ты стать орудием Бога для оказания нового промысла над слепотствующей половиною рода человеческого?.. Подумай об этом, любимая дочь моя в Боге… Подумай — перст Божий на тебя направляется…»
«Перст Божий! Как страшен этот перст… Господи! Что же это такое? Спаси меня. Дева Святая! Я не достойна… Я не вынесу страданий. Ох, страшно, до ужаса страшно стать над этой пропастью… А если эта пропасть меня ждёт как жертвы?.. Но я — малая жертва, я пылинка в мире… А великие дела требуют великих жертв… Мамо! Мамо! Научи меня…»
— О чём мечтает чёрная головка под пунцовым беретом? — вдруг раздаётся мужественный голос над ухом Марины.
Девушка вздрогнула. Рядом с нею ехал пан Домарацкий, перегнувшись на седле и заглядывая ей в лицо.
— Как вы прелестны, панни Марина, и в особенности сегодня, — продолжал Домарацкий. Я не удивлюсь, если князь Корецкий, с отчаянья, пойдёт один на медведя и найдёт смерть в его объятиях вместо других объятий, о которых он мечтал.
Марина побледнела. Она как бы вспомнила что-то и, немного помолчав, сказала:
— Пан зло шутит, я этого не ожидала от пана.
Ей стало жаль почему-то молодого Корецкого. Они были давно дружны, он так непохож на всех остальных. И вдруг в последнее время он как-то ускользнул из её глаз, из её памяти… Бедный Дольцю! Марина чувствовала, что она не то жестока, не то несчастна… Ей плакать хотелось. А тут в сердце наболевает что-то острое: «Подумай, дочь моя, перст Божий на тебя направляется…» Дольцю! Дольцю!
В это время к ней подъехали ещё два всадника, и взоры всех охотников обратились в ту сторону. Подъехавшие были сам Мнишек и царевич.
— Куда ты вдруг девала свой румянец, цуречка моя? — нежно обратился старик к Марине. — А за обедом была такая розовенькая. Не болит головка?
— Нет, татуню, это волнение перед битвой, — отвечала девушка, улыбаясь.
— А панна любит битву? — спросил царевич как-то загадочно.