тем временам), она становится богатой невестой: скончался непреклонный дядюшка. Немедленно подворачивается женишок — модный и весьма одаренный литератор Николай Филиппович Павлов (чьи повести «Аукцион», «Ятаган», «Именины», и ныне переиздающиеся, по праву входят если не в золотую, то уж никак не меньше чем в серебряную серию российской прозы). Вольнб было засидевшейся в девках невесте обманываться насчет истинных намерений жениха (сам он покаянно признавался потом, что «в жизни сделал одну гадость: женился на деньгах»), но брак вышел на редкость несчастливым.
Сперва он думал, что и он поэт,
И драму написал «Марина Мнишек»…
В действительности — перевел «Марию Стюарт» Шиллера. Зато уж дальше — точность завзятого «натуралиста»:
…И повести; но скоро понял свет
И бросил чувств и дум пустых излишек.
Был юноша он самых зрелых лет,
И, признавая власть своих страстишек,
Им уступал, хоть чувствовал всегда
Боль головы потом или желудка;
Но, человек, исполненный рассудка,
Был, впрочем, он сын века хоть куда.
И то, что есть благого в старине,
Сочувствие в нем живо возбуждало;
С премудростью он излагал жене
Значение семейного начала.
Весь долг ее он сознавал вполне,
Но сам меж тем стеснялся браком мало.
Для настрадавшейся жены этот «Портрет» — конечно, портрет супруга — поразительно добросовестен: Павлов и вправду не был зол от природы. Был всего-навсего вертопрахом, что не помешало ему превратить жизнь жены в ад.
Коротко: играя по-крупному в карты, разорил ее, вдобавок сойдясь с молоденькой жениной родственницей. Супруга обратилась за помощью — как в советские годы в партком — к московскому генерал-губернатору Закревскому, а тот понял помощь по-своему. Приказал учинить обыск в кабинете Николая Филипповича, дабы — якобы или на самом деле? — вызнать, не является ли тот карточным шулером. Взамен нашли — может, того и искали? — некие запрещенные издания.
«Самиздат» или «тамиздат». В результате: муж в долговой тюрьме, жена ославлена обществом как доносчица («потеря имени») и бежит от позора из родной и любимой Москвы.
Сперва в Петербург, где, в добавление ко всем бедам, умирает от холеры отец; затем — в Дерпт, нынешний Тарту. Молва, однако, продолжает ее преследовать, обвиняя в «страшном бессердечии»: бегство было настолько паническим, что Каролина Карловна не успела похоронить отца, оставив труп на попечение другим людям.
Дурно? Да, наверное… Не знаю… Она смертельно боялась, что холерой заразится сын.
В Дерпте ее и настигнет роковая любовь.
Произошло знакомство с Борисом Утиным, двадцатипятилетним студентом-юристом, моложе Павловой ровно вдвое. И, как можно было предвидеть, отношения складывались — и разлаживались — по схеме: влюбленность — связь — разрыв — непреходящая драма стареющей женщины.
Почему-то — позже попробуем понять почему — вспоминается прежде всего Цветаева.
Ахматова — тоже, но несколько по иной причине.
Могла ли Биче, словно Дант, творить?
Или Лаура жар любви восславить?
Я научила женщин говорить…
Но, Боже, как их замолчать заставить?
«Эпиграммой» озаглавила Анна Андреевна это кратчайшее стихотворение, но мысль его не сведешь к язвительности. Заставить замолчать хочется многих, вне зависимости от пола, но существенней: «Я научила…» Я! «Женщина, — прокомментировал Давид Самойлов, — из объекта поэзии стала ее субъектом». Женственность, прежде лишь воспевавшаяся, заявила свои права на самовыявление.
Даже при королевском самоощущении Ахматовой глупо подозревать ее в узурпации исключительного права на глагол «научила» и местоимение «я». А Цветаева? А наконец, Павлова?..
Подумаем.
Много ль упомним поэтесс, заметно являвшихся до нее?
Первым делом это Анна Бунина, которая была старше Павловой на целых двадцать три года и внимание современников к коей (ее поддерживали, шутка сказать, Державин, Крылов, Дмитриев) было в значительной степени вниманием к раритету: дама, сочиняющая стихи на среднесолидном, «мужском» уровне.
Далее… А что и кто далее?
Екатерина Пучкова, которая ежели чем и запомнилась, так парой пушкинских эпиграмм, не сказать, чтобы по-мужски снисходительных.
Надежда Теплова (та, правда, уже современница Павловой, даже хоть ненамного, но младшая); о ней современный нам историк литературы скажет со всей корректностью: «тяготеет к медитативному фрагменту», к «лирическому монологу с камерным, интимным колоритом». В переводе с профессионального жаргона на человеческий язык это может значить: была эпигонкой Жуковского, его элегических сюжетов, его стиля («Свирель, унылая свирель, сзывай пастушек в полдень знойный…»).
Если продолжить — а почему бы и нет? — краткий разговор о младших современницах Каролины Павловой, то можно упомянуть Юлию Жадовскую (родилась в 1824 году), оставшуюся на общей памяти словами романса Даргомыжского «Я все еще его, безумная, люблю». И — нельзя не назвать Евдокию Ростопчину (год рождения — 1812-й), прямую соперницу Павловой, объект ее полемических стихотворений; впрочем, хотя бы по видимости, адресованных не столько Ростопчиной-поэтессе, с такими-то и такими-то эстетическими предпочтениями, сколько патриотке Санкт-Петербурга, изменившей своей «малой родине», Москве. Дело знакомое, славянофильско-западническое.
Что ж до соперничества чисто поэтического (которое, как увидим, все-таки не выходит «чистым», без примеси дамской ревности), то, по мнению Владислава Ходасевича — полагаю, совершенно несправедливому, — Ростопчина одерживала над Павловой верх. «Странно, — писал он о стихах Каролины, — написанные женщиной, они прежде всего не женственны. Может быть, одна из причин тому — личная жизнь Павловой, вследствие неизменной (? — Ст. Р.), но неудачной любви к Мицкевичу, протекавшая как-то тайно, подспудно. Некрасивая, нелюбимая, замкнутая, Павлова не жила жизнью женщины и оттого, вероятно, так не любила более счастливую свою современницу и литературную соперницу, гр. Ростопчину, которая была женщиной прежде всего, блистала красотой, соединяла успехи светские с поэтическими и прожила жизнь достаточно бурно».
Тут совершенная правда (и насчет бурной жизни графини Ростопчиной, и насчет, что скрывать, вполне возможной дамской зависти со стороны Павловой) смешана с совершенной неправдой, которая сама по себе любопытна, о чем — чуть после. Пока продолжим речь о поэтессах.
Если взять наудачу или на выборку — ну, хоть тонюсенькую антологию 1909 года «Русские поэты», зачерпнувшую кое-что из тогдашнего стихотворного потока, то и в этой необъемистой книжице замелькают женские имена. Не только и ныне громко известная Зинаида Гиппиус, не только все еще памятные Мирра Лохвицкая, Татьяна Щепкина-Куперник или Поликсена Соловьева из знаменитой семьи, печатавшаяся под псевдонимом Allegro, но и — Ольга Чюмина, Анна Барыкова, Изабелла Гриневская, Глафира Галина, даже революционерка Вера Фигнер. Причем издатель Битнер, кого молодой Чуковский припечатал прозвищем «темный просветитель», уже тогда мог бы включить в свой сборник, скажем, сестру