национальность записана «русская». Потом, в 1968 году, в Майину квартиру на Тореза пришли двое. Ознакомьтесь, сказали. Красные корочки показали и бумажки какие-то желтые. Мама посмотрела и расписалась. Оказывается, мужа ее прямо в день ареста в 1939 году расстреляли в «Крестах». По решению особой тройки. Зря мама почти всю блокаду в Ленинграде провела. А может, не зря. Тогда бы она такой вины перед собаками и кошками не чувствовала и у меня в детстве не было бы такого количества собак и кошек. Мама ведь с Эммой биологами были. Они в сентябре 1941-го отловили всех кошек в округе и собак. Эмма держала в резиновых рукавицах, а мама ток подключала из розетки. А потом шкуры снимала профессионально, в университете научили со скальпелем управляться. И в бочку. Соли накупили заранее, когда немцы к городу подошли. Питались этими запасами две зимы. А летом картофельные очистки проращивали и сажали на огороде. Лебеда, крапива. Она потом часто мне в детстве крапивные щи варила. Вкусно, кстати.
А Майя во время войны влюбилась в своего коллегу-геолога. Она красивая была безумно. Миниатюрная, стройная, волосы каштановые, коса до пят, глаза черные, огромные. На Аленушку васнецовскую чем-то похожа. И в глазах всегда грусть. Любимый был поэтом. Тоже красавец. Выдающийся ученый. Немец. Генрих Вестингауз. Высокий, изящный, утонченный. Энциклопедист. Невероятно умный и благородный. И тоже любил ее пылко. Как сестренку. Он гей был. И у них в экспедиции целая семья была. Они даже балы устраивали — не в полевых условиях, конечно, а в Красноярске, где база была геологическая. Танцевали, шампанское пили, друг друга любили. Приходили на тайную квартиру и патефон заводили, а сами раздевались, но галстуки не снимали. Рихтер[650] приезжал к ним, на рояле играл. Тоже в галстуке. Генрих его любовником был. Но это после войны, году в 1950-м. А Майя хотела замуж. Она любила его всем сердцем — и душой и телом. Они жили вместе и спали в одной постели, но ничего не было. Генрих только стихи ей писал нежные и дарил пионы. Он жалел ее. Я читал письма. Сколько в них было доброты и света! И чувства вины. Однажды Генрих ей сказал: сестренка, я скоро умру от этой проклятой безысходности. В свой день рождения. Майя не поверила: что за чушь! А он умер от перитонита в экспедиции — аппендицит. Майя так и осталась девственницей. Я потом в ее архивах нашел эти стихи:
Дымится сигарета, окно открыто в сад,
Ни тени, ни ответа. Как много лет назад.
Дрожит на стенке сетка из света и листвы,
Табак болгарский крепок, упруг и стоек дым…
Ну как-то так. Может, неточно помню, там вроде рифмы почище были.
А Майя так никого и не встретила больше. Обожгла ее та любовь до самых корней. Она ссутулилась, поседела. Когда родился я, Майя ощутила материнство. Она вдруг снова обрела смысл жизни. К тому времени она работала в аэрогеологии. Летала на самолетах, в основном списанных военных, вместо второго пилота — с блокнотиком. И рисовала карты: угадывала по рельефу, по перепадам, по оврагам, по речным изгибам, где какие залежи ископаемых могут быть. Защитила диссертацию, стала начальником отдела. Купила для мамы с отцом кооперативную квартиру, чтобы, наконец, меня из коммуналки в нормальное жилье перевезти. И участок дачный получила. Зарабатывала ведь неплохо, по тем временам даже очень — рублей пятьсот-шестьсот. И все отдавала моей маме, ну и бабушке, пока та жива была. Ни бабушка, ни мама не работали: бабушке с одним глазиком и пятью детьми куда идти? А мама просто не могла — сердце. Гипертония тяжелейшая, приступы каждый день. Мной она не занималась, перепоручив старшей сестре. Мама потом от разрыва аорты умерла — когда я уже вырос и служить пошел.
Тяжело было Майе жить. Она всегда была как в экспедиции.
Все умела: и костер разжечь, и на снегу спать, и рыбу ловить, и медведя застрелить из карабина. А вот дома ничего не могла. Не замечала пыль, не понимала, что такое порядок в вещах. Одевалась во что-то походное всегда. И ничего не выкидывала — квартира и дача были завалены хламом. Мне потом стало понятно, что не было у нее в памяти образца уюта. Не было никогда родного дома, чтобы вот прийти и окунуться в чистоту, в идеальный порядок вещей, где всё на своих местах, где всё всегда под рукой, где легко дышится от простоты и ясности. Где пахнет свежестью. Не было примера. Вся жизнь как в лесу, в палатке, в охотничьих избах. Питалась какими-то супчиками, концентратами. Ела ложкой, спать предпочитала в спальнике. Все свободное время читала. У нее была огромная библиотека, я потом насчитал семь тысяч книг. Но читала она, помимо научной литературы, в основном Диккенса. Она жила в мирке старой Англии, где Урия Хип олицетворял негодяя, а мистер Пиквик — положительного милого героя. Она пичкала меня Диккенсом, как малыша манной кашей. И ненавидела пианино. Оно от прадедушки осталось. И не могла слушать Бетховена. Видимо, Рихтер ей поперек горла на всю жизнь встал.
Я вырос в этой Майиной пыли и смятых бумажках, чахлых геранях на окнах и бесконечных тряпках в ванной, которые надо было выкинуть к чертям собачьим, но Майя их стирала и складывала в шкаф. В невкусной Майиной стряпне и спитом чае, в бардаке холодильника, где портились какие-то прошлогодние банки с вареньем, в затхлом запахе старых вещей и невыкинутого мусора в ведре. Я вырос в неуюте Майиной жизни и навсегда вынес эту травму из своего детства. Но это совсем другая история…
Когда мы с Леной поженились, Майе было уже под девяносто и она стала совсем слабой. Ленка сказала: мы должны взять ее к себе. И мы взяли. Она полюбила Майю. И та стала для нее чем-то вроде ребенка: Лена ей готовила завтраки и обеды, покупала новую одежду, гуляла с ней и слушала ее бесконечные рассказы. Мы сделали ей загранпаспорт и взяли ее в наше свадебное путешествие. Мы возили ее в Египет, Турцию и Таиланд. Она впервые в жизни увидела мир. В девяносто лет…
Майя всю жизнь была пчелкой. Летала с места на место, кому-то помогала, кого-то поддерживала, писала каждый день письма, открытки. Она была совершенной бессребреницей и себе ничего не покупала, все деньги тратила на родных. Помогала мне в юности, ничего не откладывала. Ну разве