паяльную лампу нашел бы. Я же сказала – у старого Зыряна есть паяльная лампа, чтоб тебе лопнуть. Боров-то ждет ножа. С утра не кормлен.
– Ты погоди, Маремьяна Антоновна. Вот зашла к нам Анисья…
Прищурив бельмоватый глаз, Маремьяна Антоновна пригляделась к Анисье, сошла с крыльца. Она не стала спрашивать, откуда она и куда – какое ей дело! Своих хлопот полон рот. Кивнув головою на крылечко с выскобленными до желтизны приступками, напомнив супругу, чтобы он почище обтер об соломенный мат свои рыжие бахилы с отвисшими голенищами, ввела за ним Анисью. И все это не спеша, чинно, будто совершала некий обряд.
В крашеной избе густо пахло творогом, жужжали одинокие мухи. У лавки был прикручен пузатый сепаратор. В эмалированном ведре под марлею стояло молоко обеденного удоя от знаменитой на всю округу Маремьяниной коровы Даренки, трехведерницы. Даренка давала от тридцати до сорока литров молока, чем и жила Маремьяна Антоновна, своеобразная единоличница в колхозе. Выработав с грехом пополам норму трудодней, а чаще и минимума не вырабатывая, Маремьяна жила лучше всех сельчан. Она продавала молоко приискателям и рабочим леспромхоза, да еще разводила его водичкой. Оттого-то сундуки Маремьяны-казачки ломились от добра! Водилось и золотишко.
На столе, застланном узорчатой скатертью с длинными гарусными бахромами, в стеклянной кринке иссыхали оранжевые огоньки вперемежку с пахучими ирисами. На полу самотканые половики в крупную клетку. В углу обвешанные рушником иконы. Во всем чувствовался тот особенный порядок, свойственный одиноким старикам, которые, вставая утром, до вечера ходят по одной плашке, ступая с носка на пятку.
– Чо с чемоданом-то? – спросила Маремьяна, поведя глазом по Анисье.
– От матери ушла.
– Ишь как!
И, повернувшись к Мамонту Петровичу:
– Ну?! Боров-то ждет ножа.
– Ждет? Вот еще статья, а? Я так соображаю, Маремьяна Антоновна, содрать бы с него шкуру. По всем статьям полагается, кхе, содрать. Каждая шкура на учете. А палить… Как бы участковый не припалил нам хвост с фланга закона, а? Смыслишь?
Красиво подбоченясь, Маремьяна Антоновна ласково улыбнулась той многообещающей коварной улыбочкой, за которой, кто знает, таятся какие каверзы! От ее бельмоватого щурого глаза до мясистого подбородка масляным потоком стекла улыбочка, притаившись в губах, открывающих верхний ряд стальных зубов. Единственный глаз Маремьяны Антоновны, не утративший зоркость, прошелся алмазным зерном сверху вниз по Мамонту Петровичу, словно расчленяя его на две половинки. Мамонт Петрович чуточку попятился, но попал петелькой телогрейки на крючок пальца супруги, которая подтянула его к себе, как пескаря на удочке.
– Каждая шкура на учете, говоришь?
– Соответственно.
– То-то ты меня и манежил! Я-то жду, жду…
– Да я же искал. Все ноги избил.
– Искал? Так ты искал? А ну, выйдем во двор! – И, кивнув головою на крытую охрою дверь с медной надраенной скобой, увлекла за собою в сени заметно струсившую «вторую половину жизни».
Не успела захлопнуться дверь, как в сенях начался задушевный разговор Маремьяны Антоновны с Мамонтом Петровичем.
– Участковый, говоришь? – начала хозяйка на миролюбивой ноте, но вдруг, сорвавшись, возвысила свой глас до трубных звуков иерихонской трубы: – Ах ты, чучело огородное!.. Он меня стращать еще!.. Я жду-жду, а он – каждая шкура на учете! До каких пор, спрашиваю, ты будешь портить мне кровь? Трепать мои нервы, печенку, селезенку? Да ты что, сволочуга, измываешься, а? Измываешься?…
И – хлесть, хлесть, будто шлепались об стенку избы горячие оладьи.
Анисья сжалась в комочек на диване, невольно жалея несчастного отца. Вот так жизнь у Мамонта Петровича с Маремьяной Антоновной!
А в сенях:
– Всю мою кровушку!.. Всю мою жисть!.. Придет, нажрется, и хоть трава не расти!.. Да ты что, кормить я тебя обязана, что ли? Обихаживать? Паршивца такого!
– Маня, Маня! Да ты погоди… Манечка…
Мамонт Петрович вылетел из сеней в ограду, как стрела, пущенная из лука, и, не оглядываясь, вздымая брызги в огромной луже посередине улицы, помчался в проулок с резвостью стригунка.
«Опять воюют», – подумала Анисья.
Вся деревня знает, что не проходит недели, как Мамонт Петрович с Маремьяной Антоновной делят горшки и черепушки, запираясь один в переднюю избу на диван, другая в горницу, и так живут, обходя друг друга, как солдаты двух воюющих армий на рубеже огня. В такое время в их доме царит хаос первоздания. Они подолгу спорят, уточняя и утверждая правила внутреннего распорядка: кому утром доить корову, кому вечером, кому в обед, кто должен присматривать за курицами, индюшками, гусями, кто и когда обязан скоблить в сенях и на крыльце. В дни таких междоусобиц зачастую корова уходит в табун неподоенной, гуси беспрестанно гогочут, надоедая соседям. Дед Аким Спиваков, чья изба зачинает забегаловку, хворостиной гоняет Маремьяниных поросят, и вообще творится черт знает какая неурядица! И что обиднее всего: Мамонт Петрович в такие дни до того тощает, что еле ноги волочит – то обед не успевает сготовить для себя, то печь занята, то хворост вышел, то посудина прибрана в горницу супруги, куда ему путь заказан.
По всему видно, что горница – святыня хозяйки. Мамонт Петрович занимает куть.
Сразу у двери стоял его жесткий диван с тощим матрацем, байковым одеялом и плоской подушкой, смахивающей на прошлогодний каравай хлеба. На стене – полки с книгами. Толстые, тонкие, совсем крохотные. Он читал все, что попадало под руку: медицинскую, философскую, политическую литературу. Особенно увлекался проблемами Галактики. На стене тут же висела подзорная самодельная труба, не хуже Коперниковой, и еще какие-то предметы, о практическом применении которых трудно было сказать что-нибудь определенное… Над спинкой дивана – картины неба. Тут и звездная карта, и египетские жрецы, наблюдающие появление Сириуса, и старинный русский рисунок, на котором представлена Земля в виде лепешки на трех китах.
Живут они, как говорится, на разных планетах. Жена – с пузатым сепаратором да с молитвами. Муж – с философствованием и мечтами, когда же наконец изобретут такой межпланетный снаряд, на котором бы он мог улететь из Белой Елани хотя бы на Луну?
По передней избе ходили гуси, пятная зелеными отметинами Маремьянины самотканые половики. Такое чистоплотная Маремьяна терпела только во времена баталий.
Вернувшись в избу, Маремьяна даже не повернулась в сторону Анисьи.
– Кыш ты, проклятый! – пнула она под зад захлопавшего крыльями гуся так, что тот, загоготав, вылетел на крыльцо. И еще более рассердилась, вляпавшись и поскользнувшись на крашеном полу. – Ишь что наделали, окаянные! Ведь говорила же, говорила, выгони гусей в пойму!.. У-у! Лодырюга, лодырюга, спасу нет! Согрешила я с ним, – как бы оправдываясь, повернулась она к Анисье. – Значит, ушла, говоришь? Ну, ну… Что это