перевести в палату Елизарову… – заскрипели колеса, раздалось недовольное кряхтение:
– Не шуми, – добродушно сказал доктор, – все с тобой в порядке, мой дорогой… – застучали каблуки медсестры. Фаина сжала руки:
– Мальчик. Это не мой ребенок, мое дитя убили. Сеню тоже убили, но я слышала детский плач, когда выбиралась из ямы. Может быть, он выжил, очнулся, а я его не спасла. Но мальчика я спасу, ему нельзя здесь быть. Никому нельзя здесь оставаться… – за окном метался луч прожектора, – они все звери, хуже нацистов… – девушка внимательно осмотрела палату:
– Надо взломать замок, забрать ребенка и бежать. Я его выкормлю, мы не погибнем. Никто, никогда больше не погибнет… – встав на колени, Фаина вытянула из щели в половицах дамскую невидимку. Острый металл кольнул палец, она раздула ноздри: «Никогда».
Профессор Кардозо, с достоинством, погладил холеную бороду:
– Видите, товарищ Котов, в других условиях, без моего присутствия на родах, все могло обернуться иначе. Я напишу докладную, председателю Комитета, о неудовлетворительной работе московских коллег… – насколько понял Эйтингон, столичные доктора проморгали тяжелое осложнение беременности, эклампсию:
– Я их не виню, – небрежно сказал Кардозо, – они практики, а не теоретики. Их ввело в заблуждение отсутствие обычных симптомов недуга. Иногда за табуном лошадей не разглядеть зебры. Но я, наметанным глазом, опознал неладное… – болезнь Саломеи выразилась в резком отказе функций печени:
– Один случай на десять тысяч беременностей, – важно заметил профессор, – интересно, что анализ крови ухудшился только с началом схваток. До этого все было спокойно. Однако до войны, в Амстердаме, я вел такую пациентку. До беременности она переболела желтой лихорадкой, меня позвали на консультацию, как эпидемиолога… – Кардозо не преминул упомянуть, что и родильница и ребенок выжили:
– И сейчас все будет в порядке… – уверил он Эйтингона, – больная… – он замялся, – получает необходимое лечение, в блоке интенсивной терапии. Судороги она миновала, мы восстановим функцию печени и воссоединим ее с сыном. Крови для переливания у нас достаточно, донорское молоко тоже есть. После окончания курса антибиотиков, она сможет кормить…
Наум Исаакович исподтишка разглядывал лицо Кардозо. У него не оставалось и тени сомнения, что профессор клюнул на чары родственницы. Эйтингон с каким-то уважением подумал о Саломее:
– Мерзавка мгновенно поняла свою выгоду. Даже если она узнает, что Кардозо убивал еврейских детей, загонял их матерей в газовые камеры и болтался у параши в уголовном бараке, она и глазом не моргнет. Она волчица, она озабочена только тем, как выжить и преуспеть. На ребенка ей тоже наплевать… – мальчик, неожиданно, понравился Эйтингону. Услышав, что дитя крупное, он ожидал крестьянской кряжистости:
– Вроде той, что у Рыжего. И его светлость, несмотря на древний титул, больше напоминает фермера… – Кардозо, ловко, распеленал ребенка. Светлые волосы пушились на аккуратной голове. Он потягивался, морща голубые глазки:
– Прекрасное телосложение, – одобрительно, сказал Кардозо, – редко встретишь такого гармоничного младенца… – мальчик, заинтересованно, моргал. Наум Исаакович подумал:
– Профессор расчувствовался, не похоже на него. Наверняка, Саломея сказала ему, что Маргарита жива. Он вспомнил, что вообще-то, он отец… – покачивая мальчика, цепко схватившего бутылку, Кардозо заметил:
– Я поговорил… – он помолчал, – поговорил с пациенткой… – Науму Исааковичу надоело ломать комедию:
– С госпожой Судаковой, – прервал он Кардозо, – мы знаем, что вы дальняя родня… – по щеке профессора пополз смущенный румянец:
– Да. В общем, она хочет остаться на острове… – желания Саломеи Наума Исааковича интересовали меньше всего:
– Но сейчас не надо спорить с бывшей уголовной подстилкой… – он понял, что так можно назвать и профессора и Саломею, – пусть она оправится, напишет весточку мужу… – Серов предлагал не возиться и подделать подпись девушки под напечатанным на машинке текстом. Эйтингон покачал головой:
– Такую бумажку он отправит в корзину. Записка должна быть создана рукой Саломеи. Поверьте, Иван Александрович, у британцев отличные лаборатории… – выяснилось, что Кардозо хочет получать копии научных статей дочери:
– Не сейчас, – торопливо добавил он, – Маргарита только на первом курсе. Хотя я начал публиковаться в семнадцать лет, а в двадцать, сел за диссертацию. Я разберу случай госпожи Судаковой, в новой статье, – добавил Кардозо, – разумеется, она получит псевдоним. Я могу ознакомить вас с тезисами… – с тезисами Эйтингон знакомиться не хотел. Он уверил Кардозо, что нет ничего более легкого:
– Научные журналы, открытые источники. Вам пришлют оттиски статей, буде они появятся… – умело перепеленав мальчика, Кардозо опустил его в кроватку, на высоких ножках. Вещи Саломеи прибрали, в комнате установили круглосуточный сестринский пост:
– Донор молока будет под присмотром, – пообещал Кардозо, – я считаю, что ребенок должен ощущать человеческое тепло, с первых мгновений жизни. Вы сами помните, что случается, когда… – профессор оборвал себя. Эйтингон, наставительно, заметил:
– Я бы не стал, на вашем месте, вспоминать о временах беззакония, когда вы выполняли приказы шпионов западных держав…
Наум Исаакович ни на секунду не сомневался в невиновности Берия:
– Но не мешает приструнить профессора. Ишь, как побледнел, генерал-майор и будущий Герой Труда… – из подопытных экземпляров, на экспериментальном полигоне, в живых осталась одна Принцесса:
– Она вряд ли что-то помнит, – успокоил себя Эйтингон, – но какие таблетки ей дают, для чего… – не желая вызывать подозрения Кардозо, он решил ни о чем не спрашивать. Профессор взялся за пустую карточку ребенка, с ростом и весом:
– Первый осмотр, кожные покровы розовые, дыхание в норме… – ручка остановилась:
– Что касается Маргариты, – гордо сказал Кардозо, – то я уверен в одаренности своей дочери. Более того, у ее матери был отличный слог. Книга о моей борьбе с чумой пользовалась большой популярностью. Думаю, стоит поставить вопрос о ее русском переводе. У вас есть экземпляр… – озабоченно, спросил профессор, – я могу вам подарить, с автографом… – Эйтингон, сухо, отозвался:
– Есть. Прошу простить, у меня дела… – дел у Наума Исааковича, в общем, больше не оставалось, однако ему надоело жужжание профессора:
– Павлин остается павлином, даже после лагерей и параши. Он и на Колыме недурно устроится, хотя мы его, разумеется, туда не пошлем… – дверь закрылась, Давид заполнил карточку. Полюбовавшись спящим малышом, он повертел паркер:
– Непорядок, даже фамилии нет. Циона не говорила, как она хочет назвать ребенка, но понятно, что он будет не Холланд. Медсестра, и, тем более, зэчка Елизарова, ничего не разберут, а Ционе будет приятно, она родилась в Израиле… – Давид не забыл выученный почти сорок лет назад иврит.
На карточке появились четкие, разборчивые буквы: «Мальчик Судаков».
Раньше Фаина видела море только на картинках.
В пермском детдоме висели репродукции полотен Айвазовского. Учитель рисования вырезал их из «Огонька». На уроках труда мальчики делали деревянные рамки. Фаина любила рассматривать розовый рассвет, бурные волны:
– В Израиле тоже есть море, – думала она, – когда я доберусь до страны, я обязательно искупаюсь… – искупаться ей пришлось и сейчас. Теплая вода шуршала у босых ног. Удерживая мальчика, Фаина оглянулась:
– Никто, ничего не заметил, но в шесть утра начинается пересменка сестер. Сейчас четыре, мне надо торопиться… – за один день в палате она выучила госпитальное расписание. В комплексе царила тишина, окна были темными. На аллее, ведущей к морю, горело несколько фонарей. Фаина пробежала по дорожке, не оглядываясь, единым духом. Мальчик дремал в перевязи, наскоро устроенной из пеленок.
Пеленки гражданке Елизаровой, как Фаину называли сестры, принесли при переводе в палату, где лежал новорожденный. О матери младенца никто не упоминал:
– Может быть, она умерла родами, или ее расстреляли, когда мальчик появился на свет, – угрюмо подумала Фаина, – не удивлюсь, если здесь есть тюрьма или расстрельный коридор…
Взяв мальчика, она забыла о решетках, на окне, о ярком свете прожекторов, в ночном небе. Повертев головой, повозившись, он быстро нашел грудь. Малыш был светловолосый, с туманными, голубыми глазками, мягкий, увесистый:
– Словно Сенечка… – Фаина сидела на койке, поджав ноги, – он тоже сопел, когда мама его кормила… – врач, азиат, деловито ощупал ее