этого уж я и не знаю. Может, из фольги, как на ризах икон.
Я обиделась.
— Дмитрий Михайлович, чтобы изобразить друзей Янониса лубочными святыми с сиянием над головами, не нужно было разыскивать вас по белу свету, лететь к вам из Воронежа в Ташкент, видеть вас вот такого — старого, сердитого...
Белорусец смеется:
— Что, раздразнил? Ну, это вроде профилактической прививки. — И уже серьезно: — Не надо нимбов. Ни живым. Ни ушедшим. Поверьте, каждый из тех, кого мы сейчас вспомним, смеялся бы над таким украшением своей персоны. А то и негодовал. Подвижничество, как и героизм, — высокая категория, а мы были обыкновенными юношами. И ничего, что заслуживает увековечения, не свершили.
Я понимаю: это не поза, это позиция. Но все же не могу удержаться, чтобы не укорить:
— Эх, Дмитрий Михайлович, уничижение паче гордости!
А сама думаю. Обыкновенные. Им, юным, большевикам из марксистского подпольного кружка, присущи были высокая идейность, партийная страстность, принципиальность, целеустремленность, решительное неприятие социального зла и активное противоборство ему. Все это было стержнем их личности, определяло нормы поведения.
Но Дмитрий Михайлович, видимо неодолимо боясь патетики, упорно акцентирует эпизоды бытового плана:
— Сколько в нас было еще ребячества! Кружок собирался не всегда у Дьяковых, иногда у моих родителей, участников революции 1905 года. Или у Танкеля Иоффе, его в шутку звали Танькой. В этом доме почему-то мы часто озоровали. Например, после серьезного принципиального спора кто-то вдруг заявляет: какой-то имярек не усвоил материализма, ставил диалектику на голову. Воздадим ему тем же! Хватаем этого гимназиста, начинаем ставить на голову. Потом другого, третьего.
Чтобы сладить с Василием, надо было навалиться на него чуть ли не вдесятером. Сопротивлялся, как Тарас Бульба. Во-первых, воспринимал эту шутку как оскорбление: у него ведь с диалектикой было всегда в порядке. Во-вторых, был дико застенчив.
Знаете, в ту пору сверхмодным было стихотворение: «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым!» Чуть ли не каждый сопливый гимназистик младшего класса истошно возглашал: «Хочу одежды с тебя сорвать...» А Василий эти стихи не выносил. Называл их пошлятиной. Перед девушками он робел до пунцовой краски, до полной растерянности.
Так вот, чтобы откупиться от стояния на голове, мы предлагали ему поцеловать сестру Таньки, прехорошенькую Розу Иоффе. Неразрешимая альтернатива! Вот какие мы были изверги.
— Дмитрий Михайлович, ну а кроме «дикой застенчивости» какие качества отличали вашего вожака — Васю Дьякова?
— Ум, — говорит Белорусец. — Воля. Глубокая политическая образованность. Маркса он изучил досконально. Только Иппа и Янонис могли с ним потягаться.
Василий не мыслил для себя иного будущего, как путь профессионального революционера. И он внутренне готовился ко всему, что на этом пути было неизбежным: к тюрьме, к ссылке. И конечно, к борьбе. Ведь он чудом не угодил на каторгу. Мы-то не знали, только своей удивительной матери доверился, она одна знала — у него было оружие. У третьей ножки рояля был спрятан в тайнике револьвер. Что пережила мать во время обыска! Но держалась стоически, и он ее взглядами подбадривал.
Василий ярко представлял, что революция поднимет массы, а значит, большевик должен уметь говорить с массами, быть трибуном. И он готовился к этой будущей необходимости, учился ораторскому искусству. Не по-актерски, а с какими-то своими, точно найденными интонациями произносил речь Кропоткина: «Сегодня я обращаюсь к вам, молодые люди...»
Дмитрий Михайлович рассказывает, что в то время Дьяков был целиком поглощен политической работой, но в целях конспирации старался сохранить за собой сложившуюся ранее репутацию неистового футболиста. Был у него такой период, лет в пятнадцать-шестнадцать, когда он отдавался футболу яростно, бесшабашно, самозабвенно.
А ведь среди почтенных обывателей бытует предрассудок, что у человека, «работающего ногами», голова идеями не обременена. Когда после обыска Василия вызвало для объяснений гимназическое начальство, директор искренне недоумевал: «Оказывается, Дьяков, у вас есть убеждения? А я-то считал вас... футболистом».
Мне не терпится расспросить о содержании работы кружка, о связях с литовской молодежью, с Янонисом.
Но у Белорусца свое течение мысли. Ему необходимо восстановить обстановку в гимназии, всю атмосферу духовного угнетения, в которой зарождался протест. Он рассказывает:
— Директор Гаазе был уволен за либерализм. Его место занял монархист Степанов, затем Автократов, тоже зубр. Министр просвещения приказывал установить в учебных заведениях жесткую дисциплину, не допускать свободомыслия. Мальчишки восставали против этого, вначале совсем по-мальчишески.
Первичное выражение борьбы с казенщиной было чисто внешним. Так, начальство требовало, чтобы гимназическая фуражка выглядела всегда новенькой, шикарной, являла собой образчик аккуратности. Тулья — правильный круг, на твердом околыше посеребренные веточки, между ними номер гимназии и ее инициалы. А у нас был принят свой, особый шик! Каркас — вынуть и выкинуть. Тулью — замять. Герб елико возможно изуродовать. Да что я вам говорю, вот взгляните — убедитесь.
Дмитрий Михайлович достает из письменного стола пачку фотографий. На одной из них трое юношей возле низкой кирпичной ограды на фоне голых деревьев.
— Наша неразлучная троица,— говорит Белорусец. — Стоит Василий, воротник шинели, как всегда, поднят (а именно это и возбранялось), фуражка сдвинута, заломлена чуть не набекрень. В общем, по внешним приметам ухарь. А мы с Иппой сидим на ограде. Тоже бравые ребята, у Бориса от герба на фуражке одни веточки.
Дмитрий Михайлович продолжает рассказывать о гимназии:
— Среди учителей встречались и светлые личности. Историк Борис Леонидович, он давал правильное толкование событий. И появление героев из народа, например Жанны д’Арк. И отмену крепостного права объяснял развитием промышленности, ростом потребности ее в рабочих руках. Но большинство учителей были монархистами, а преподаватель древнеславянского даже черносотенец. Эдакий благообразный, седенький, с седой бородкой. Боялись его как огня. Входит в мертвой тишине, садится за кафедру, вынимает вставную челюсть, ковыряется в ней. Разворачивает журнал. И начинается психологическая пытка: медленно, медленно ползет карандашом по списку от А до Я. Класс не дышит. Он продолжает наслаждаться: ползет теперь уже снизу вверх. Вдруг как выстрел — фамилия. Двухминутное истязание и... «Садись, двойка». Следующий. Двойка!
Однажды вызвал блестящего ученика, гордость гимназии — Марченко. И где-то в середине ответа не то переспросил, не то поправил своим загробным голосом. Марченко побледнел, пошатнулся, ему стало дурно. Тут уже и сам испугался такого эффекта. Спрашивает елейно: «Голубчик, что с тобой? Ты нездоров?»
Инспектор гимназии Черепов соответствовал своей фамилии. Всегда мрачный, грубый. Наружность свирепая. Его прозвали жандармом. В общем, так: если преподаватель зверь — мы его боимся, если мягок — он боится нас.
Физик был козлом отпущения. Как мы над