– похоже, знатный путешественник решил у Нинки навсегда бросить якорь, – глянув, нет ли кого на улице, бывалый мореход перекинул через перильце крыльца тугую золотистую струю: лило из него, как из пожарной цистерны, – накопил запас за ночь.
Все, один двор отпал. У второго двора Набата встретили криком: «Куда, тварь?» – у третьего вместо хлеба предложили кусок кирпича, а к четвертому даже не подпустили – навстречу выдвинулся хозяин в ватной шапке, умиленно всплеснул руками: «Вот и воротник в дом пожаловал, сам, без приглашения!» – и помчался в горницу за ружьем, подле пятого Набата просто не заметили, в шестом угрюмый дед с растрепанной бородой взялся за вилы…
Никому Набат не был нужен. Подобрав мерзлый кусок хлеба в обледеневшей горке помоев, Набат ушел в лес.
Вечером ему повезло – недалеко от трассы увидел лису – та шла кромкой поля, не обращая внимания на машины, – привыкла, либо считала автомобили большими животными, чем-то вроде лосей; в зубах огневка тащила какую-то живность. Набат пригляделся к лисьей добыче – из пасти свешивалась куриная голова, с другой стороны пасти болталась желтая некрасивая нога, тело курицы рыжая стиснула зубами. Набат пошел наперерез лисе, снежной лощинкой прополз к краю поля и поднялся в рост, когда огневка была недалеко.
Лиса задушенно тявкнула, мотнула головой, не желая отдавать куренка, Набат молча двинулся на огневку. Лисе ничего не оставалось делать, как уступить: силы были неравны, Набат мог ее костлявое тело перекусить пополам, как она перекусила курицу – огневка бросила добычу и, обиженно тявкая, унеслась в лес.
Набат внимательно оглядел куренка – тощий, дохлый, он еле таскал ноги, не жил, а тянул срок, едва дышал, к празднику обязательно пошел бы в суп – и своровала его лиса у какой-то слепой бабки, может быть, нищенки.
Половину куренка рыжая съела сама, вторую половину несла детям. Набат вгляделся в опушку леса, куда выводила строчка лисьих следов, заметил рыжий промельк – лиса наблюдала за ним, она обязательно сюда вернется, исследует место и, вполне возможно, по набатовой топанине двинется к выворотню, засечет его лежку. Это Набату было неприятно. Хоть и не боялся он лисы – лиса не волк, не обидит, а было неприятно, он даже зарычал, что с ним происходило редко, подумал, что след надо будет запутать, а если огневка вздумает разгадать его и по ниточке добредет до ушка иголки, Набат напугает ее так, что у лисы задница три дня мокрой будет.
Охоты на лису еще нет, рано – шкура лисья непрочная, не окрепла пока, волос лезет легко, а есть семьи, которые вообще еще линяют, оставляют клочья шерсти на снегу, на разных сухих былках, на ветках можжевельника, на жестких морщинистых стволах дубов – запоздали звери, привыкли к лету, не думали, что зима заторопится, уж слишком что-то поспешила природа прокрутить свое колесо. Набат помнил, как Владимир Федорович наставлял Ивана насчет лисы: «А рыжуху хорошо бить нулевкой – в голову, в нос, чтобы шкуру не портить», – и Иван как-то поспешно, мелко, словно бы желая побыстрее отделаться от Владимира Федоровича, согласно кивал головой, перебирал патроны, лежавшие перед ним на газете, что-то запоминал – лицо у него было напряженным, в мозгу происходила несложная работа, глаза сощурены жестко, будто Иван уже глядел в прорезь прицела и подводил булавочную мушку ствола под остроносую лисью морду.
Где-то сейчас находится Владимир Федорович, почему-то он ни разу не встретился Набату – не знал Набат, если бы повстречался, то и судьба его сложилась по-другому, не мерзнул бы сейчас Набат под выворотнем, не стонал, не жаловался собачьему богу на незавидную жизнь свою.
Пес отгрыз куренку голову, съел, малость утолил голод – желудок перестал разъедать жгучий противный холод. Набат сбил его, остальное оставил на завтра – ведь и завтра будет день, и опять перекрутит его голодная резь, сердце будет опустошенно колотиться, когда он начнет издали наблюдать за дикими свиньями, пожирающими желуди, – но он-то не свинья, он желудями не питается, – и ладно, если удастся найти мерзлую горбушку, либо сцапать зазевавшегося вороненка, а ведь может быть и другое…
В лесу появилось много длиннорылых свиней, это плохой признак: когда у свиньи рыло становится длинным, как хобот, страшным, пятачок костенеет, а в глазах появляется розовый крысиный огонь – значит, чует свинья лютую зиму. Зима будет голодной, долгой, корм придется добывать с трудом: зависимость прямая – чем голоднее год, тем длиннее рыло у свиньи.
Набат быстро слабел, но еще держался…
Недели через две, пробираясь по кустам к опушке, он вдруг почувствовал, что след человека, недавно пересекшего лес, пахнет очень знакомо, – с ним Набат бывал на охоте, – остановился, поводил носом по застывшему морозному воздуху, ловя какие-нибудь токи, но ничего не было, воздух словно бы остекленел, был стоячим, и все-таки в воздухе словно бы пузырь образовался – Набат наткнулся на него, ощутил запах горелой селитры.
Значит, проследовал охотник. Знакомый охотник. Набат двинулся по следу и минут через двадцать вышел на поляну, где сидел невзрачный, одетый в старую дошку человек и сосредоточенно грыз ржаную корку. На сосновом сучке, рогом торчащем из ствола, висело ружье. Набат всхлипнул, обрадовался, подал голос.
Человек живо оглянулся, вскочил, выронил корку из рук. Это был Вовочка. За время, пока Набат его не видел, Вовочка постарел, облез – на висках сильно поредели волосы, глаза поблекли и пахнул он так, как пахнет двор Нинки Зареченской.
– Ба-ба-ба! – весело воскликнул Вовочка. – Знакомое лицо! Кажется, Набат! Иди сюды, Набатик, я пвижму славную твою мовду к своему колену! – Вовочка хлопнул рукою по штанам. – Иди сюды!
Набат послушно подошел. От хлебной корки, лежавшей в снегу, очень вкусно пахло, Набат сглотнул слюну и отвернулся было, но продержался недолго – пока Вовочка топтался и ахал – потянулся носом к корке. Вовочка треснул Набата рукою по морде, отбил от подгорелого черствого куска.
– Собака должна есть только то, что ей дают, ясно? – поднял корку и с хрустом в нее вгрызся. – Нам это можно, – сказал он, – а тебе нельзя. Неужели непонятна такая пвостая штука?
От хлебного духа Набата пошатнуло, но он удержался на ногах. Вовочка дожевал корку до конца, вытер о штаны руки.
– Тебе – в следующий ваз, – пообещал он, – ты не то, что я, ты можешь и не есть. А у меня, бват, если я не ем, голова отказывается ваботать. – Он стукнул себя пальцем по лбу. – Котелок! Так-так-та-ак! – постучал пальцами по вощеным, ровно бы лаком покрытым штанам. – Значит, так, Набат, сейчас мы пойдем на охоту. Понял? На охо-ту! – он поднял указательный палец, желая зажечь в собаке огонь. – Неплохо бы нам свежатинки