в понедельник. Брюне все еще смотрит на Шале, но он его больше не
видит.
— Как партия? — спрашивает он.
— В порядке, — говорит Шале. — Правда, сначала мы допустили ошибку: советское радио рекомендовало членам партии не покидать пределы Парижа, но у большинства товарищей пробудился застарелый шовинистический рефлекс: они все же уехали, потому что не хотели иметь дела с врагом. А что в результате? «Юманите» могла бы выходить еще до прихода немцев, материал был готов, но все застряло, потому что не было персонала. Теперь товарищи на своих местах{41}, и это превосходно.
Брюне слушает со смесью уважения и скуки: он разочарован. Есть вопросы, которые он хотел бы задать, но никак не может их сформулировать. Он говорит:
— Из-за арестов и повального бегства должны были произойти значительные изменения. Кто теперь в Центральном Комитете?
Шале криво улыбается:
— По правде говоря, я об этом ничего не знаю. Возможно, там Громер. Это все, что я могу тебе сказать. Времена изменились, старина, чем меньше знаешь, тем лучше.
— Это верно, — соглашается Брюне.
У него щемит сердце. Без всякой нужды Шале откашливается, потом поднимает голову и с минуту смотрит на Брюне.
— Этот Бенен, — спрашивает он, — из них? — Да.
— А Туссю? Лампреш?
— Тоже.
— Откуда они?
— Погоди-ка.
Он припоминает, потом говорит:
— Бенен — чертежник с завода «Ньом и Рон»[20]. Лампреш работает на муниципальных бойнях в Нанте. Туссю — слесарь из Бержерака. А что?
— Они меня удивили.
Брюне поднимает брови. Шале добродушно ему улыбается.
— Они какие-то возбужденные, разве не так?
— Возбужденные? — повторяет Брюне. — Да нет, не особенно.
Шале смеется.
— Туссю уверяет, что под бараком спрятано оружие. Он хочет взять лагерь штурмом, как только советские войска войдут в Германию.
Брюне, в свою очередь, смеется.
— Туссю гасконец, — поясняет он.
Шале перестает смеяться. Нейтральным тоном он замечает:
— Но остальные были с ним солидарны. Брюне достает свою новую трубку и набивает ее.
— Возможно, они немного возбуждены, — говорит он, — признаться, я этому особого значения не придаю. Но как бы там ни было, делу все эти бредни не вредят; к тому же, ребятам так легче скоротать время.
Не поднимая глаз, он продолжает усталым, всепонимающим тоном, который ему самому привычен:
— Они знают, что погибнут, если спасуют. Вот они и живут на нервах, они взвалили гнет времени на себя и все воспринимают немного преувеличенно. Знаешь, Шале, ведь самому старшему из них нет и двадцати пяти.
— Я это заметил, — говорит Шале. — Да и у вас у всех ужасно напряженный вид.
Он смеется:
— Они мне много чего порассказали.
— Что, например?
— Что война не закончилась, СССР раздавит Германию, трудящиеся обязаны отвергнуть перемирие, поражение стран оси Рим — Берлин — Токио станет победой пролетариата.
Он замолкает, чтобы понаблюдать за Брюне, Брюне молчит. Шале добавляет, деланно усмехаясь:
— Один даже спросил, бастуют ли парижские рабочие и стреляют ли в немцев на парижских улицах.
Брюне продолжает молчать. Шале наклоняется к нему и тихо спрашивает:
— Это ты им вложил в голову такие мысли?
— Но не в такой форме, — говорит Брюне.
— В такой или в другой, но это ты? Брюне зажигает трубку. Что-то происходит.
— Да, — признает он. — Это я.
Оба умолкают. Брюне курит, Шале размышляет. Унылый желтый свет проникает через окно: определенно будет дождь. Брюне смотрит на часы и думает: «Только половина девятого». Вдруг он встает.
— Мне нужно тебе кое-что объяснить, — говорит он. — Они тебе говорили о нашей организации?
— В двух словах, — рассеянно отвечает Шале. — Это ты ее создал?
— Да.
— По собственной инициативе?
Брюне пожимает плечами и начинает расхаживать взад-вперед.
— Естественно, — говорит он. — У меня-то не было контактов с товарищами.
Он продолжает ходить, взгляд Шале перемещается вслед за ним.
— Нужно представить себе создавшуюся странную ситуацию, — продолжает Брюне. — Парни были на нуле, нацисты и попы делали из них, что хотели. Ты знаешь, что здесь есть даже активисты францистской партии, официально признанной и опекаемой нацистами? Вот я и использовал крайние средства.
— Какие именно? — интересуется Шале.
— Было четыре основных фактора, — отвечает Брюне. — Голод, депортация в Германию, принудительные работы и националистические настроения. Всем этим я и воспользовался.
— Всем? — переспрашивает Шале.
— Да, всем. Существовала смертельная опасность, и я не имел права на чрезмерную щепетильность. Впрочем, — добавляет он, — моя задача была строго определена обстановкой: мне оставалось только использовать их недовольство.
— На какой основе?
Брюне прикасается рукой к перегородке, потом резко поворачивается и идет к противоположной перегородке.
— Я им дал идеологическую платформу, — говорит он. — Только необходимый минимум, самые азы: власть принадлежит народу, Петэн ее узурпирует, его правительство не имело права подписывать перемирие. Война не закончена, СССР рано или поздно вступит в войну; все пленные должны считать себя бойцами.
Он резко умолкает. Шале спрашивает:
— Так вот чем ты был занят?
— Да, — признает Брюне. Шале грустно качает головой:
— Так я и думал.
Он смотрит на Брюне и откровенно улыбается:
— Бывают моменты, когда можно сдохнуть, если не пытаешься сделать хоть что-то. Так ведь? Неважно что. А поскольку у тебя не было контактов, ты работал в потемках.
— Пусть так, — говорит Брюне, — не утруждай себя дальнейшими упреками.
Голос его суров; сам толком не понимая, обращается ли он к Шале или к партии, он спрашивает:
— В чем ты можешь меня упрекнуть, если взять последние два месяца?
Голос партии становится более суровым:
— Все надо начинать сызнова, старина. Ты оказался полностью на обочине.
Брюне молчит. Шале наклоняется и растерянно щупает печку.
— Она погасла.
Брюне, в свою очередь, трогает печку.
— Да, верно. Погасла.
— А вы слушали в вашей дыре о голлизме?
Брюне думает: слышали не хуже тебя. Он собирается сказать: у нас есть радиоприемник. Но воздерживается.
— Смутно, — отвечает он.
— Де Голль, — говорит Шале почти грозным доктринерским голосом, — это французский генерал, который уехал из Бордо в момент поражения и увез с собой радикальных политиканов и франкмасонских сановников.
— Понятно.
— Сейчас все они в Лондоне. Черчилль предоставляет им радио, и они каждый день болтают в микрофон о немцах. Передачи оплачивают, естественно, английские банкиры.
— Ну и что?
— Что? А ты знаешь, что они говорят по радио?
— Наверно, что война продолжается?
— Да, и что она охватит весь мир, а это прозрачный намек на вовлечение СССР и Америки. Они также говорят, что Франция проиграла только одно сражение, что правительство Виши незаконно и что перемирие — это измена.
Брюне пожимает плечами, Шале улыбается:
— Конечно, они еще не дошли до того, чтобы говорить о народовластии. Но и до этого дойдет,