широко распахнуты, потому что стояла изнуряющая жара.
— Значит, кончаем, товарищ майор? — неожиданно спросил меня Гвоздков.
— Про что ты, Алексей Петрович? — рассеяно спросил я. — В каком смысле «кончаем»?
— В самом прямом, товарищ майор. Кончает наше начальство с ихним совещаться! Не сегодня завтра по домам!
Я резко повернулся к нему:
— Кто тебе это сказал?
— Эх, товарищ майор, — с добродушной укоризной произнес Гвоздков, — вы ж ведь фронтовик бывший! Разве забыли, что для шоферов тайн не существует.
— Самоуверенный ты человек, Алексей Петрович! — попенял я.
— Вот уж нет! — возразил Гвоздков. — О себе я понимаю не больше, чем следует. И свое место знаю! Но котелок-то все же варит. Если команда есть готовить легковушки к погрузке на платформы, значит, можно сообразить, что к чему! Да я и сам эти платформы видел. На путях стоят. Раньше их не было, а теперь стоят, появились. Спросил солдат, которые при платформах: надолго, мол, прибыли? «Нет, — отвечают, — ненадолго. Наверное, не завтра, так послезавтра «нах хаузе».
— Что ж, тем лучше, — неопределенно сказал я. И не без иронии спросил: — Может, ты знаешь и то, чем закончилась Конференция?
— Это уж вам полагается знать, товарищ майор, а мне у вас — спрашивать, — отпарировал Гвоздков.
— К сожалению, — признался я, — ничего определенного сказать тебе не могу. Не информировали еще нас. Больше предполагаю, чем знаю наверняка. Знаю, например, что нашей делегации удалось отстоять свободу на устройство своей жизни для стран Восточной Европы. Ну, для Болгарии, Венгрии, Румынии. О границах Польши договорились, кажется. Помнишь, как мы до сорок первого пели? «Если завтра война, если завтра в поход»… А теперь, думаю, есть все основания петь «Любимый город может спать спокойно…».
— Так мы и эту песню до войны распевали, — напомнил Гвоздков, — а вышло-то… Может, и сейчас еще подождать успокаиваться, а? Впрочем, теперь все знают, что сдачи давать умеем.
И чуть помолчав, продолжал раздумчиво:
— В Болгарии бывал… И в Венгрии тоже. Помню, как встречали нас там. На всю жизнь запомнил, как цветы на броню наших танков бросали, как плакали люди от радости… Ну, а с фрицами как будет… с немцами то есть? — поспешно поправился Гвоздков.
— Этого пока точно не знаю, — ответил я. — Впрочем, знаю то же, что и ты: ни уничтожать, ни расчленять Германию мы не собираемся. Сталин ведь это сказал.
Знал я и еще кое-что, сказанное тоже Сталиным. Вспомнил его вопрос, обращенный ко мне, и его же ответ: «Значит, две души у Германии? Мы делаем ставку на ту, которая хочет мирно трудиться. На эту ее душу. Другие — на другую…»
Но я не посмел ссылаться на свою встречу со Сталиным… Нет, меня никто не предупреждал, что должен держать ее в секрете. Только так уж повелось, так мы были воспитаны: никаких вольностей, когда дело касается Сталина, любое его высказывание воспроизводить слово в слово по печатным текстам.
И, кроме того, коснись я разговора со Сталиным, пришлось бы, наверное, сказать и о его критических замечаниях насчет союзников. А мне уже достаточно влетело за то, что я задел Черчилля на той чертовой «пресс-конференции» у Стюарта. Век не забуду. Хватит!..
— Уничтожать зачем же? — услышал я голос Гвозд-кова. — Это они хотели нас уничтожить, на то они и фашисты… Только бы вырвать змеиное жало у тех, у кого оно еще осталось. А весь народ обижать зачем же? Среди него и коммунисты есть, и просто люди порядочные. Работать их надо заставить. Пахать, сеять, школы строить, больницы, ребятишек своих воспитывать. Когда человек честным делом занят, он на разбой не пойдет.
— Заставлять не придется, — сказал я. — Очень многие немцы сами хотят честно трудиться.
— А которые на трамвай тот плакат повесили?.. Они чего хотят? — с затаенной злостью спросил Гвоздков.
— Тот плакат, Алексей Петрович, повесили не немцы.
— А кто же?
— Американцы.
— Ах, вон оно что! Они что же? Германию на нас натравить хотят?..
Мы мчались по хорошо знакомому мне маршруту. Миновали американскую зону, въехали в советскую. Глядя из машины, я отмечал, что на улицах меньше стало завалов, больше появилось занавесок на окнах сохранившихся домов, тщательно расчищены тротуары перед подъездами. Словом, все говорило о том, что Берлин постепенно оживает. В советской зоне этот процесс шел заметно активнее. Здесь тоже еще преобладали руины, но все, что поддавалось ремонту, либо было уже отремонтировано, либо ремонтировалось.
В Карлсхорсте я раздобыл не так уж много нового. Да, Конференция близится к концу, но когда именно закончится — неизвестно. Да, по ряду вопросов союзники пришли к соглашению, — мне назвали некоторые из этих вопросов, но строго-настрого предупредили, что писать об этом еще рано. Как только Конференция закроется, Журналисты будут информированы о всех ее решениях.
На обратном пути у меня снова появилась мысль заехать в пресс-клуб, и опять я тут же отбросил ее. Очевидно, потому, что подсознательно остерегался, как бы там меня не огорошили каким-нибудь неприятным известием. А мне хотелось верить в успех Конференции, и я верил в него. Верил, несмотря на оголтелую антисоветскую кампанию западных газет, на необъяснимый двухдневный перерыв между десятым и одиннадцатым заседаниями «Большой тройки». Несмотря ни на что, верил!
Чем поддерживалась во мне эта вера? Твердо запомнившимися словами Сталина о том, что мы приехали сюда, «чтобы установить мирные, добрососедские отношения с союзниками»? Или разговором с Карповым? Ему я рассказал, как истолковали западные журналисты внезапную отмену очередного заседания Конференции, и генерал убедил меня тогда, что они, равно как и их газеты, нагло врут, что перерыв произошел по взаимной договоренности участников Конференции, чтобы каждый из них имел возможность чуточку отдохнуть (о недомогании Сталина я узнал гораздо позже, уже несколько лет спустя). Наконец, пусть скудная, лаконичная, но все же имеющая прямое отношение к ходу Конференции информация, которую я получал в Карлсхорсте, тоже убеждала, что переговоры «Большой тройки» продвигаются вперед шаг за шагом. Иногда топчась на месте, но все же продвигаются, преодолевают ступень за ступенью по лестнице, ведущей к взаимному согласию.
Да, я верил в успех. И, может быть, главным, еще до конца не осознанным основанием для этой веры служила моя глубокая убежденность, что мы не хотим ничего, кроме мира и торжества справедливости.
Когда я вернулся в Бабельсберг, было уже начало первого. Здесь, как всегда неожиданно, в мою комнатенку на верхотуре «киношного дома» заглянул всеведущий фотокорреспондент Дупак. Не знаю почему, он давно, но безуспешно пытается «вытащить меня» в расположенный неподалеку фронтовой госпиталь, где «можно и спиртяги хлебнуть, и на девочек посмотреть,