Ни мученьям моим, ни публичным беспорядкам конца не было видно. Я использовал период солнцестояния, чтобы возродить в народе затухающее пламя. С помощью двух молодых плебеек, коим я велел в знак смирения обрить головы, я организовал в соборном притворе приют для самых больных. Так было занято умирающими христианами место, в иные дни неблагочестиво захваченное языческими плясками и притворствами. Я приказал изъять в закромах и на выгонах кое-какое продовольствие, чтобы подсластить последние мгновения немощных; дабы они умирали, если уж суждено, но не от голода. Мои люди и я знали по опыту, каким преддверием ада была такая смерть. Я преподал Эйнару Соккасону урок гуманности и силы, так что, отвергнув свой первоначальный порыв, он помог мне подавить народные волнения. Безумие, говорили некоторые, расточать на умирающих провизию, столь редкую и столь необходимую для живых! На это мы ответили, что нынешние живые завтра примутся умирать. Недовольство вызвало также вышеуказанное использование соборного нартекса,[33]далекое от его предназначения; я напомнил об Иисусе, который предпочитал немощных здоровым, и о том, что дом его есть преддверие того, что ждет по ту сторону. Пусть лучше верные возлежат в церковном притворе, чем безразличные восстанут перед алтарем. Волнения происходили от того, наконец, что работа в соборе была поручена плебейкам; я призвал и христианок ухаживать за умирающими; ни одна не отозвалась; так молчанием своим выказывали они свой протест.
Позаботился я и о том, при участии собственном и своих товарищей, чтобы оживить полевые работы. В этих широтах сенокос требует крайней срочности, ибо именно он дает скоту, а значит, и людям надежду на выживание зимой. При помощи Капитана я обучал этому самых работоспособных. Капитан, назначенный на командование, растормошил сонь и лежебок, направил наших моряков на отдаленные фермы, поднял своих подопечных лаской или угрозами и поставил их на работу под песни матери-родины. Было чудом видеть, как мертвецы эти возвращались к жизни, дабы обеспечить существование, какого большинство не ведали никогда. Было дивом слышать ритурнели моряков, придающие ритм косам; так соединялись два богатства родины: море и пастбища. Капитан не умерял своих стараний, дабы подстегнуть старания христиан. Он распорядился, чтобы все плебеи, не занятые на полях, шли охотиться или рыбачить на льду. Рыбу сушили на солнце, мясо тюленей вялилось в тени по обычаю их народа. Потребовались немалые усилия, чтобы приучить их добывать дичи больше, нежели требовали сиюминутные потребности, ибо сытость, даже мимолетная, делает их совершенно праздными, и они теряют в играх и болтовне драгоценное время, скупо отмеренное коротким летом для подготовки к длинной зиме. Как и прежде, они знали, что это продовольствие, по крайней мере, наименее омерзительной своей частью, предназначено наипаче христианам, недостаток их усердия вызывал необходимость в дубинке принуждения, как только они были обеспечены едой на несколько дней.
Капитан занял работой даже детей, коих разбил на группы и велел ловить сетями птиц и доставать яйца из гнезд в скальных разломах. Яйца должны были ждать зимы и сохранялись в золе или вялились в выпотрошенных тушах тюленей, согласно рецептам, подходящим для христиан или для извращенного вкуса плебеев, питающих слабость к еде, которой прибавило пряности долгое хранение. Некоторые из детей были так слабы, что не могли удержаться немощными руками за скальные выступы и падали на песок или лед, разбивались, и их тотчас пожирали волки. Но досадная потеря этих молодых жизней затмевалась бедствием гораздо более жестоким – комариным нашествием. Капитан, мои люди и я удивлялись, что бич сей изводил, даже больше, чем нас, местный люд, открытый ему во все времена. Тот, кто не живал на этих окраинах мира во время, кое только бес в насмешку мог бы именовать прекрасной порой, никогда не приближался к преддвериям ада. Козявки, обитающие в нашем краю, – ничто по сравнению с бесконечными, затемняющими воздух тучами, которые доводят до изнеможения Новую Фулу и обрушиваются на ее обитателей с беспредельной ненасытностью. Они не щадят и животных, и те становятся от этого как бешеные. Нашествия длятся до конца августа, а на смену им приходит, сказано мне, обострение заразных болезней, нередко поражающих в начале зимы тех, кто был от них прежде избавлен. Так посредственное утешение, приносимое солнцем, заточено меж комариной зловредностью и зловредностью болезней, появляющихся с исчезновением комаров. Мы с Эйнаром часто обсуждали эти хвори, начавшиеся за несколько лет до моего прибытия, тогда как комары известны с доисторической древности. Последовало итоговое суждение, объявляющее без дальнейших церемоний насекомых ответственными за болезни. Народ Гардара и окрестных фьордов всегда был жертвой хворей, которые повсюду считаются людским уделом, а здесь вдобавок усугублены морозом. Новая Фула была царством изогнутых хребтов, закостенелых спин, опухших от жидкости колен, бессильных ног еще в большей степени, чем на матери-родине, где меж тем убожества сии так часты, что никто и не думает на них жаловаться. Я упрекал в этом Бога, с которым эти люди плохо уживались, и лед, на котором они существовали с грехом пополам. Тот или другой пощадили этот народ от пытки проказой. Другое дело заразные болезни. Что плебеи наиболее от них защищены, вызывало подозрения, но, тем не менее, не обвинения; я выразил надежду, что Эйнар не впадет в заблуждения, приписывая колдовству то, что исходит от природы, и станет действовать так, чтобы в дрязгах с плебеями жажда мести не основывалась на этом подозрении. Он ответил мне, что против них нет недостатка в доказанных обвинениях, так что напрасный труд фабриковать непроверенные. Я убедился из этого, что Эйнар, невзирая на уважение к моей власти, сохранил в отношении плебеев враждебность, передавшуюся ему от его сограждан. Неуязвимость плебеев заставляла усомниться, что дело в болотных испарениях и миазмах, ко всему державшихся в таком морозном краю, ибо эти неудобства испытывали обе расы. Что же до комаров, хотя мне казалось, будто равновесие установилось между неопределенностью и презумпцией, я приказал на всякий случай окурить дома и обмазывать открытые части тела медвежьим или тюленьим жиром. Это не помогло: то ли комары насмехались над этими предосторожностями, то ли народ их не соблюдал. Мучения не прекратились, а хвори усугубились. Потому мое внимание и привлек Йорген Ульфссон Йорсалафари, Путник из Иерусалима, чье прозвище ясно говорило о том, что, не довольствуясь посещением Мавритании наживы ради, он обратился к Святым местам из благочестия. Он перенял восточную говорливость и манеры. Он рассказывал о приключениях столь необычных, что лишь человек, путешествовавший столько, сколько я, был в состоянии ему поверить. Он купил, чтобы продать с выгодой, слоновую кость, несравнимо более ценную, чем моржовая или нарвалья, и шкуры львов, лучше, чем медвежьи шкуры из Новой Фулы, годившиеся на то, чтобы украшать доспехи рыцарей или покрывать ложа купцов. Он обзавелся, по его рассказам, чередой обольстительных наложниц с синими щеками, кои следовали за ним повсюду, и чье сладострастие, приправленное молчаливым поведением, помогало ему коротать жаркие ночи. Я знал из моих путешествий по Италии и Испании, что за морем живут люди, чья чернота располагает как к рабству, так и к неге. Если бы я сомневался в его повествованиях, то свидетельства римских дворян и господина графа д'Аскуаня помогли бы мне в них поверить. Но в особенности свет, пролитый им на резню в долине, прибавил достоверности этим рассказам. Он сказал, что привез с Востока обезьянку, которую любил как собственного ребенка и повсюду с собою возил. Он не расставался с ней, пока, возвратившись домой, не предпринял поездку из Исландии, дабы купить шерсти и перепродать, обманывая Ганзу, купцам с материка. Буря отшвырнула его от Исландии до берегов Новой Фулы, где его груженное шерстью судно потерпело кораблекрушение в Эйнарсфьорде. Он был спасен и выхожен крестьянином с берега, у которого и жил уже десять месяцев. Обезьяна чудесным образом уцелела в бедствиях путешествия и суровостях климата. Когда настала пора отправиться на поиски возможности вернуться на родину, Йорген Ульфссон, потерявший в кораблекрушении золото, шерсть и товарищей, не смог уплатить крестьянину за гостеприимство. Дети того, в качестве платы, потребовали с громкими воплями обезьянку, которую они успели полюбить. Йоргену было тем труднее отказать, что животное не вынесло бы длинного перехода по льду, необходимого, чтобы достичь Гардара.