Пирее, поэтому многие утверждали, будто болезнь завезена из-за моря, из Египта. Фукидид подробно описывает ее симптомы, и врачи нового времени по-разному идентифицируют „афинский мор“; наиболее убедительным считается взгляд, что это была эпидемия сыпного тифа.
Смертность была необыкновенно высока. Никакой уход, никакие лекарства, никакой режим не помогали. Самой ужасной стороною бедствия Фукидид называет упадок духа: едва почувствовав недомогание, человек терял всякую надежду и даже не пытался сопротивляться болезни. Боясь заразы, заболевших бросали на произвол судьбы даже ближайшие родственники, и только те немногие, кто, переболев, остался жить (в их числе был и сам Фукидид), могли без страха оказывать помощь больным и умирающим. Эти редчайшие счастливцы верили даже, что и в будущем никакая болезнь уже не станет для них смертельной.
Особенно худо приходилось переселенцам. В своих душных хижинах и палатках они умирали так же, как жили, — вповалку: умирающие лежали друг на друге, словно трупы, полумертвые выползали на улицы и кишмя кишели возле всех источников и колодцев, томимые жаждой. Теперь уже чуть ли не все святыни — кроме самых главных, на акрополе, где переселенцам запрещалось устраивать себе жилища, — были осквернены смертью и мертвыми телами. И вообще всякое уважение к законам (человеческим или божеским — безразлично) исчезло, и прежде всего — к погребальным обрядам. Вот картина античного „пира во время чумы“, как ее изобразил Фукидид: „Все стремились к телесным наслаждениям, полагая одинаково ненадежными и деньги, и самое жизнь. Никто не соглашался терпеть страдания или неудобства ради прекрасной цели, ибо не знал, не умрет ли он прежде, чем достигнет этой цели... Людей уже не удерживал ни страх перед богами, ни земные законы, потому что все гибли одинаково — и благочестивые и нечестивцы — и потому что никто не рассчитывал дожить до суда и понести законное наказание за свои преступления. Гораздо более тяжким приговором казался тот, что уже навис над головою, и каждому хотелось взять от жизни хоть что-нибудь, пока приговор еще не исполнился“.
Сколько всего народа унес мор, подсчитать невозможно, но ни жестокие потери, ни смерть самого Перикла (в конце 429 года) не заставили афинян изменить начатому делу, хотя бывали у них и сожаления, и колебания, и попытки замириться с врагом.
Это была обычная война, с обычною, по тогдашним стандартам, жестокостью: побежденных или сдавшихся в плен часто истребляли прямо на поле боя, иногда сохраняли им жизнь, но лишь для того, чтобы продать в рабство, раненых добивали, женщины, дети и старики, попадавшие в руки врагов, тоже либо уничтожались, либо шли на продажу. Случались, конечно, и особые происшествия, но их Фукидид и отмечает как нечто из ряда вон выходящее. Так, в 413 году отряд фракийцев, афинских союзников, захватил городок Микалесс в Беотии. Нападение произошло на рассвете и было совершенно неожиданным: жители настолько не ждали врага, что даже не закрыли на ночь ворота. Впрочем, и без того городские укрепления были слишком слабы, низки и ветхи. „...Ворвавшись в Микалесс, фракийцы бросились разорять дома и храмы и избивать людей. Они не щадили ни старых, ни юных, но умерщвляли всякого встречного без разбора — и женщин, и детей, и даже вьючных животных... Напали они и на детскую школу, самую большую в том городе; дети только что явились на занятия, и фракийцы всех зарубили“. Фукидид замечает, что среди других бедствий войны горе Микалесса было особенно тяжким, и причину его усматривает в варварской кровожадности фракийцев. Но наказание, которому афиняне подвергли взбунтовавшихся союзников на Лесбосе, он находит сравнительно мягким. Между тем стены города были срыты, суда отняты, земля поделена между афинскими колонистами, а коренные жители превращены в своего рода крепостных, да еще больше тысячи человек признано зачинщиками мятежа и казнено. Но Фукидид прав: ведь это решение лишь ничтожным большинством голосов в Народном собрании одержало верх над предложением — уже принятым накануне! — всех взрослых мужчин казнить, а женщин и детей обратить в рабство.
И все же то была необычная война, как необычным было и взаимное ожесточение. Любая война встарь означала конфликт межгосударственный, внешний, Пелопоннесская же война — первый образец массовой гражданской войны.
Афины и Спарта были оплотом, символом, наиболее полным выражением двух основных форм полисной государственности — демократии („власти народа“) и аристократии, или олигархии („власти лучших“, или „главенства немногих“)[1]. В любом из городов существовали приверженцы того и другого способа правления, соединявшиеся в непримиримо враждующие группировки, или партии, и эта вражда оказывалась сильнее любви к родине: аристократы в государствах демократических и демократы в аристократических неизменно вступали в тайный сговор с врагом, становились предателями.
Самые глубокие и важные основы жизни заколебались, и уже современники сознавали это в полной мере. Фукидид пишет:
„...Раздоры между партиями происходили повсюду, демократы призывали на помощь афинян, олигархи — лакедемонян“. В мирное время к тому не представлялось возможностей, война облегчала и оправдывала все, превращаясь в насильственную наставницу, которая учит не считаться ни с чем, кроме как с требованиями текущей минуты. „...Общепринятое значение слов было извращено. Безрассудную отвагу стали считать храбростью, мудрую осмотрительность — трусостью, ...в слепом усердии видели главную обязанность мужа, в разумной неторопливости — благовидный предлог для уклонения от обязанностей. Вечное недовольство считалось вернейшим залогом надежности, ...коварство называли проницательностью, а если кто пытался бороться честно, его упрекали в нарушении дружеского долга и в страхе перед противною стороной.“
Партийные связи ставились выше родственных, потому что товарищи по партии были всегда и безусловно готовы на все и еще потому, что самые связи и доверие скреплялись не честными и согласными с законом целями, но своекорыстными умыслами против существующих законов, иначе говоря — соучастием в преступлениях. Примирялись враждующие лишь для вида: выжидали удобного момента и тут же наносили удар...
„...Источник всего этого — жажда власти, вырастающая из корыстолюбия и тщеславия... Люди из обеих партий, становясь во главе государства, высказывали мысли самые благопристойные: одни толковали о равноправии всего народа, другие — об умеренном правлении лучших граждан, и те и другие объявляли своею наградой общее благо; на деле же они боролись за власть, не стесняясь никакими средствами, шли на любые злодеяния... руководились не справедливостью и не государственной пользой, а только партийными выгодами и пристрастиями... Совесть и те и другие не ставили ни во что... Беспартийные истреблялись обеими сторонами — либо за то, что отказывались принять участие в борьбе, либо потому, что вызывали зависть самим своим существованием. Так в результате междоусобиц нравственная испорченность водворилась среди