как увязает подросток в том авторитете, который нигилистически свергает.
Миранда не смогла полюбить Фредерика – и стала его жертвой, а он лишился шанса стать расколдованным – и превратился в чудовище, уже совсем не сказочное.
Отцу Димона повезло больше – его сказка оказалась со счастливым концом: женившись на достаточно образованной и очень привлекательной девушке-блондинке с именем из Вертинского – Ирэна (помните: «Я безумно боюсь золотистого плена»?) и фамилией Белкис, вроде иностранной, но так приятно и по-домашнему напоминающей о пушистохвостом и любимом всеми обитателе русских лесов, отец моего мужа из простого некрасивого рабочего парня, вкалывавшего в ремонтных мастерских (параллель с мастерскими школы тут же проступает из-под воды памяти), превратился в известного писателя, который постепенно полностью стер личность супруги, сделав ее собственной тенью, душечкой, которая после его смерти не знала, как распорядиться своей бесплотностью, к кому определить ее в качестве тени, но в результате просто вскоре умерла.
Я любила ее тихую жизнь, тихий шаг, тихий голос. И часто вспоминаю «об этой жизни маленькой и строгой, о глубине колодезной воды». Лишенная матери, я нашла в ней недостающее: легкую, чуть холодноватую заботу и едва заметную родственную улыбку.
Как-то она сказала мне: после смерти отца он не притронулся к бумаге, ничего не писал, а женившись на тебе – снова начал. Она не смогла выразить иначе то, что хотела объяснить, но я поняла подтекст: в сыне как бы не было самостоятельной художественной плоти. Он тоже был тенью: дух писателя Сапожникова, точно умело водруженная художником в центр его натюрморта настольная лампа, порождал не одну тень, а сразу две. Но Димон, как бы проходя не свой путь, а путь отца, одновременно выступал и его главным соперником: так в спорте молодой и начинающий спортсмен порой сливается с образом старого чемпиона, чтобы на главной Олимпиаде своей жизни победить его.
Порой мне даже казалось, что Димон не просто подражателен в силу своего характера, но вторичен изначально по отцовскому замыслу: он как бы облаченный в материю слепок с его главных персонажей, взявший от каждого какую-то самую значимую для его отца черту, а потому, по сути, Димон просто вымысел, всего лишь идея сына – ставшая овеществленными рассуждениями Сапожникова о вечной проблеме «отцов и детей», всего лишь образ сына. Которого никогда не было.
И все годы нашей совместной жизни я была свидетельницей колоссальных усилий Димона по обретению им пусть небольшого, но своего дара: он мучительно продирался к нему через подражания, заимствования, и, возможно, ему удалось бы создать свой художественный мир, уже появились у него пустынные, но отмеченные каким-то незримым присутствием чего-то непознаваемого, экзистенциальной тоской небольшие рассказы, в которых оживали пейзажи тундры или тайги, но тут время повернуло к коммерции – и другая тяга моего мужа, идущая через мать от ее отца, сына купца второй гильдии, уничтожила в нем его стремление обрести свою художественную суть. Он стал писать… женские романы, скрываясь за женским псевдонимом – и так как бы выполняя живущее в пространстве родительского дома нереализованное желание своей матери: она не хотела мальчика, она хотела дочь.
Потому что второй скелет его родительской семьи был нетипичным: отец Ирэны бросил ее мать, удрав с младшей сестрой жены. Бабушка Димона и крохотная Ирэна испытали все муки – и душевные, и физические, и материальные. И девочка не простила мужчин. Всю жизнь она несла в себе возмездие.
Когда Димон предал меня, призрак его деда мелькнул и скрылся. И тут же тень Ирэны накрыла своего сына и повела его за собой…
– Если бы у меня родилась дочь, – как-то сказала мне Ирэна, – походила бы на тебя. Мальчики все плохие.
* * *
Наделенная огромной способностью любить, в холодноватой Ирэне я тоже угадывала затаенную, заглушенную страстность, похороненную глубоко внутри.
А ведь и я ради любви готова была на все. Из-за первой влюбленности – в мальчика с чайкой бровей – я нарушила слово, данное другому однокласснику, тихому, хорошему мальчику, приславшему мне длинное, почти взрослое любовное письмо, в конце которого он просил не показывать письмо никому. Но, подхваченная водопадом чувства, я полетела вниз вместе с его бурлящим потоком – взяв письмо в школу, дала его прочитать тому, в кого была влюблена. Я хотела показать и доказать ему, что меня можно так сильно любить, ведь я не верила с предательства Дима-первого ни в себя, ни в верность.
Уже вечером того же дня, мучимая стыдом и раскаянием, я дала себе зарок: никогда – никогда! – не нарушать данного слова – ни ради другого, ни ради себя. Мне было двенадцать лет.
А мальчишка со сросшимися бровями (будто застыла в полете чайка по имени Джонатан Ливингстон) не стоил и ломаного гроша: уже через год, в тринадцать лет, он гнусно хвалился своими сексуальными победами, предавая девочек, которые доверяли ему свои первые чувства. И добавляя такие подробности, от которых мне делалось дурно.
Бравируя своим ранним эротическим опытом, он всегда победно глядел на меня. Ведь мы с ним так ни разу и не поцеловались. Но я уже не любила его. Стыд от нарушенного слова оказался сильнее влюбленности. Терзания из-за обиженного мальчика были мучительны. Больше никогда я так не поступала. Это был урок на всю жизнь.
Мой первый поцелуй случился поздно. Все заменили фантазии.
Но мощь своих чувств я почувствовала рано. Хотя, конечно, еще не понимала, что судьба приготовила для меня двойную охрану: бабушку, проклятия которой я просто смертельно боялась, ведь моя мама часто, как в бреду, твердила, что ее прокляла родная мать и потому она скоро погибнет, и второго надежного стража – невозможность быть любимой по-настоящему в силу предательской натуры тех, с кем связана будет в силу обстоятельств и чувств моя судьба.
Меня предавали все, к кому я начинала испытывать хоть малейшее чувство. Все. Без исключения.
На первом курсе института я влюбилась в старшекурсника-блондина, писавшего стихи, и у нас с ним стал завязываться роман: я тоже нравилась ему. Но чертеж личной судьбы, показанный мне на экране души в раннем детстве, поспешил обрести материю: я заболела и с высокой температурой попала в больницу, и пишущий стихи блондин прислал мне записку, что больше мы с ним встречаться не будем… Меня утешали женщины из моей палаты. Какие твои годы, говорили они, ты ничем страшным не больна, ты уже почти совсем здорова, на следующей неделе тебя выписывают, встретишь другого парня, хорошего, а не такого подлеца. Но я уже чувствовала: не встречу. Хорошему парню нечто обязательно перекроет дорогу ко мне, и все для того, чтобы я не повторила трагический зигзаг своей матери.
Предательство как знак судьбы взошло надо мной, и, куда бы я ни пошла, луч этого знака касался кончиков пальцев моих ног.
И только после письма деда Арсения я поняла, что и первое, а потому самое болезненное для меня предательство, и все последующие не были следствием случайности или произвола отдельных людей. Сама судьба намеренно подбирала для меня тех, чьи черты характера и врожденный невеликий потенциал нравственности только способствовали действию все той же нашей родовой силы, которая должна была сделать меня свободной от любви – ради служения тому, что было главным в генетической матрице. Мне не разрешено было отклоняться от вектора, образованного и поддерживаемого иррациональной волей. А что будет в случае уклонения хоть на несколько шагов, я знала: стрелка рядом указывала на трагическую гибель моей