Марино, следует наконец на что-то решиться: мы не можем сидеть здесь и разговаривать о ваших личных проблемах и о вашей семье. Вы ведь, конечно же, пришли сюда, чтобы о чем-то нам рассказать, а говорить об этом как раз и не хотите… Вы не говорите нам и даже не даете понять, о чем хотите побеседовать. Приезжайте в Милан. Мы что-нибудь запишем и посмотрим, готовы ли вы нам рассказать нечто большее, только так мы хотя бы сможем понять, о чем вы хотите рассказывать; что толку, что вы твердите об этом тяжком деянии… тяжком деянии… тяжком деянии, не объясняя, о чем хотите сообщить.
Однако как же Марино, спрашивает председатель, согласился поехать в Милан? Капитан Мео пытается растолковать, с трудом подбирая слова:
…ну, мы сначала постарались разговорить его и сделать так, чтобы он что-то написал, ну, или подтолкнуть его к чему-то и узнать, о чем он хотел рассказать. Он как-то не расположен был к диалогу. Мы попытались и, возможно, поняли… Может быть, лучше, чтобы в Милане… Учитывая, что тяжкое деяние он совершил в Милане или что это деяние было там совершено, о чем он что-то знает и хочет рассказать… Может, в Милане ситуация разрешится! (Dibattim., с. 1615).
«Учитывая, что тяжкое деяние он совершил в Милане…»: грубая ошибка, впрочем быстро исправленная («или что это деяние там было совершено, о чем он что-то знает»). Очевидно, что если бы Марино на этом этапе незапротоколированных бесед признался в совершении конкретного преступления, то карабинерам следовало – сразу по окончании необходимой проверки – передать Марино представителям компетентных органов, дабы начать формальное расследование. Однако за вероятной небрежностью обнаруживается иная, куда более пугающая возможность: а именно что в течение этих семнадцати дней в казармах Амельи и Сарцаны речь заходила и об убийстве Калабрези. В этом случае у нас неизбежно возникло бы подозрение, что признания Марино во время следствия стали результатом манипуляции или даже оказались подготовлены заранее по согласованию с карабинерами. Впрочем, авторитетное свидетельство полковника Бонавентуры устраняет всякие сомнения. Все погружается в кромешный туман, даже указания на Милан, которые периодически всплывают в рассуждениях Марино: «В целом речь об этом. Тяжкие деяния, связанные с Северной Италией, и так далее. Затем отсылка к Милану… то есть до меня потихоньку начало доходить, я говорил: „Эти деяния имеют отношение к Милану? К Турину?“ и тому подобное… Возникло впечатление, что речь шла о какой-то связи, возможно с Миланом. Откуда оно у меня появилось? Потому что он сказал, что знает Милан, бывал в нем, посещал там разные места… Но определенно он ничего не говорил». Полковник Бонавентура начал подозревать, что «тяжкое деяние» – это убийство Калабрези, лишь в Милане 20 июля после первого запротоколированного допроса:
Но в какой-то момент он сказал: «Я хочу говорить с миланским прокурором и… я очень боюсь, я хочу говорить с прокурором, так как речь идет о тяжком деянии». И тогда мне показалось, что я понял – быть может, он не столько вовлечен в это тяжкое деяние, сколько является его зачинщиком. Вот, но это было мое… своего рода прозрение. Ход мысли. Он мог быть истинным, а мог быть и ложным, …деяние имело отношение к Милану, речь шла, кажется, о 1972 г. Вот, то есть больше не о неопределенном времени двадцать лет назад. И поэтому вопрос был, конечно, более… (21 февраля 1990 г.; Dibattim., с. 1705–1709).
Впрочем, в протоколе допроса 20 июля, замечает адвокат Джентили (защитник Софри), речь не заходит о 1972 г. (Dibattim., с. 1714). И что тогда?
Ну вот, – объясняет полковник Бонавентура, – я помню, что он продолжал говорить, рассказывал о своей жизни и вообще, он продолжал говорить о связях, которые у него были… что он был в Милане, был в Турине… Тот факт, что я сказал, что думал в параллельном направлении, что я вспомнил о Калабрези, потому что он сказал «в 1972 г.», господин председатель, возможно, я был неточен, но в моей голове промелькнула мысль о тяжком деянии в Милане. Поэтому я отвез его к прокурору, и иначе не могло быть. К тому же речь не шла о старой истории. Не знаю, площадь Фонтана, Аннарумма, вот… Понимаете, не то чтобы его речь, так сказать, восходила к тем фактам. Он не говорил мне, что, возможно, был в Милане в 1960-е. Не говорил об уличных беспорядках… Вот, это отчасти был… (Dibattim., с. 1714–1715).
VIII
Все это (почти) прекрасно сочетается с рассказами трех карабинеров. Однако их показания – это насквозь прогнившая конструкция, которая при первом дуновении ветра рассыпается в пыль, состоящую из никак не связанных друг с другом реплик. Ни один разумный человек не поверит, что авторитетный эксперт по делам терроризма трижды будет срываться ночью и ехать из Милана в Сарцану только затем, чтобы услышать туманные указания на «тяжкое деяние», которые никому не известный продавец блинов повторял ежечасно, перемежая их рыданиями и молчаливыми паузами33. Правдоподобнее будет предположить, что Марино во время своих встреч с карабинерами говорил о «тяжком деянии» куда более предметно – именно это по ошибке и выдал полковник Бонавентура («…деяние имело отношение к Милану, речь шла, кажется, о 1972 г.»). В остальном другой свидетель, капитан Мео, также проявил схожую рассеянность: